Утром Лабрюйер отправился в фотографическое заведение. Хорь уже был там – по видимости спокойный, деловитый, хотя мордочка осунулась – или плохо спал, или вообще не сумел заснуть. А две бессонные ночи подряд никого не красят.
– Из Москвы телефонировали, – сказал Хорь. – Я записал. Нашли мать убитой Марии Урманцевой. Она от горя забилась в какую-то глушь, названия я не разобрал, там единственный подходящий телефон – за десять верст от усадьбы, в полицейском участке. Сегодня в четыре часа пополудни она там будет, и ты сможешь с ней поговорить. Зовут ее Анна Григорьевна.
– Хорошо, благодарю.
– И еще – к тебе человек приходил.
– Что за человек?
– Нищий какой-то, прихрамывал. Очень огорчился, что не застал.
– Ничего не велел передать?
– Сказал, он какого-то свидетеля нашел. Какого, зачем – не объяснил.
– Ротман, что ли? Вот такой, вроде карлика, – Лабрюйер показал ладонью рост Ротмана. – Мордочка – как у мопса.
– Он самый. Что-то ценное? – заинтересовался Хорь.
– Черт его знает, может, и ценное. Больше ничего не сказал?
– Гривенник попросил. Я дал.
– Это правильно…
– Ушел в сторону Матвеевского рынка.
– У него там где-то логово, – вспомнив воровство в кондитерской, сказал Лабрюйер. – Ну-ка, прогуляюсь я, что ли…
Хорь внимательно посмотрел на него.
Когда Хорь не валял дурака, изображая эмансипированную фотографессу, взгляд у него был живой и умный. Взгляд, выдающий чутье, которое или вырабатывается годами службы, или дается от рождения.
– Револьвер возьми, Леопард, – сказал Хорь.
– Отчего же не взять…
Хорь явно ощутил что-то тревожное. А Лабрюйер уже, оказывается, стал срастаться с «наблюдательным отрядом» – и последовал совету почти без рассуждений, как и полагается в непростой ситуации.
Поскольку визитной карточки Ротман не оставил, следовало начать с кондитерской, а заодно съесть там что-то, что бы порадовало душу и желудок. Была тайная мысль – вдруг Ольга Ливанова опять приведет туда своих ребятишек?
Эта женщина ему очень нравилась. Не так, как Наташа, конечно – а платонически. Она, по его мнению, была той идеальной женой и матерью, которую хотел бы видеть хозяйкой в своем доме любой мужчина: красавица, умница, способная на истинную верность и преданность. Но вот только в кондитерской ее не оказалось…
Лабрюйер съел кусок вишневого штруделя, оценив тонкость раскатанного теста и аромат, выпил чашку кофе со сливками и подождал, пока выйдет пожилая женщина в длинном клеенчатом фартуке, чтобы убрать посуду и поменять скатерти – скатерка в приличной кондитерской должна быть безупречной белизны.
Он спросил, не помнит ли фрау малорослого воришку, что стянул у него кусок яблочного пирога с миндалем.
– Как не помнить, – ответила фрау, очень польщенная таким обращением, и перешла на совсем светский тон: – Тот пьянчужка, что обокрал его, тут часто околачивается, и если он был настолько добр, что не сдал пьянчужку в полицию, то это напрасно – таких бездельников следует выгонять из Риги.
Говорить о собеседнике «он» или «она» было изысканной немецкой вежливостью.
– Не знает ли фрау, где бездельник живет? – поинтересовался Лабрюйер. – Она сделала бы хорошее дело, если бы подсказала, где искать того человека. Она не знает, что он когда-то был уважаемым человеком…
– Может быть, работал на «Фениксе»? – предположила женщина. – Я живу недалеко от «Феникса» и раза два его там встречала.
– Да, у него такая внешность и походка, что их легко запомнить. Я был бы ей признателен, если бы она расспросила соседок, – сказав это, Лабрюйер положил на стол полтинник, деньги для фрау, убирающей грязную посуду, неплохие – день ее работы в кондитерской.
– Он очень любезен, – сказала женщина и, взяв деньги, сделала книксен.
Не то чтобы Лабрюйер жалел всех воришек подряд… Некоторых просто на дух не переносил, и немалое их количество могло бы предъявить дырки во рту на месте выбитых его кулаком зубов.
Ротмана он пожалел случайно. Рождественское настроение, воспоминание о давней погоне по льду, жалкий вид обреченного на голодную смерть старичка – все разом как-то смягчило душу. А вот теперь расхлебывай – ищи этого Ротмана по трущобам!
Но уже хоть было о чем рассказать Енисееву.
В фотографическое заведение Лабрюйер вернулся вовремя – понабежали клиенты, Хорь рассаживал семейство на помосте, Пича тащил туда чучело козы, Ян вовсю трудился в лаборатории, а своей очереди ждали две молодые пары, и Лабрюйер пошел развлекать их светской беседой, показывать альбомы с образцами, предлагать различные фоны.
Потом пришел Енисеев. Лабрюйер даже не сразу узнал его – контрразведчик добавил к своим великолепным усам еще и подходящую по цвету бороду.
– Это ты, брат Аякс, еще Росомаху не видел! Он тоже при бороде, – обрадовал Енисеев. – Изображает лицо духовного звания, так молодые дамочки подбегают, благословения просят. Ну-ка, пусть меня сейчас сфотографируют. Хоть на старости лет буду картинки показывать и хвастать, какой был добропорядочный.
– Никаких карточек, – строго сказал Хорь.
– Печально, фрейлен. Это чем запахло?
– Это Пича с черного хода обед нам в судках принес.
– Батюшки-светы, я же забыл пообедать…
Когда Енисеев отворил двери, ведущую в служебные помещения, все стало ясно – запах действительно был ядреный. Пича принес сосиски с тушеной капустой.
– За столом – никаких деловых разговоров, – распорядился Хорь.
– Боишься испортить аппетит? Ну, ладно, ладно! Как начальство велит – так и будет, – не в силах отказаться от вечного своего ехидства, ответил Енисеев.
– Хорь прав. Если начнем толковать о покойниках, точно кусок в горло не полезет, – проворчал Лабрюйер.
В четыре, стоило пробить настенным часам, раздался телефонный звонок. Потребовали господина Гроссмайстера.
– Я слушаю, – ответил Лабрюйер.
– С вами по вашей просьбе будет говорить госпожа Урманцева. Но просьба не затягивать разговор, – строго сказал мужчина, очевидно – кто-то из персонала полицейского участка.
– Разумеется.
Несколько секунд Лабрюйер слушал отдаленный скрежет и перестук. Наконец прозвучало нерешительное:
– Добрый день.
Говорила женщина, причем, видимо, немолодая.
– Добрый день, Анна Григорьевна. Я – Александр Иванович Гроссмайстер.
– Мне сказали, что вы хотите… что вам нужно… простите…
Дыхание незримой женщины стало прерывистым. Лабрюйер понял – заплакала.
– Сударыня, сударыня, может быть, нам лучше поговорить в другое время?
– Нет, нет, сейчас, простите меня… простите, ради бога… моя девочка… Минутку, всего минутку…
Там, за тысячу верст от Риги, кто-то принес женщине стакан с водой, невнятно бубнил – успокаивал как умел. Прошло минуты три по меньшей мере, Лабрюйер терпеливо ждал, не отнимая трубки от уха.
– Простите, Александр Иванович, – наконец сказала женщина. – Я уже могу говорить. Мне сказали – вы полагаете, будто мою Машеньку убил не тот, кого судили?
– Да, я так полагаю. Виноват другой человек. Не тот студент, которого врачи признали невменяемым и пожизненно заперли в больнице на Александровских высотах…
– Где?
– Это – место, где в Риге содержат умалишенных. Там и вменяемый может ума лишиться. Сударыня, я могу задавать вам вопросы?
– Да, конечно, задавайте.
– С девочкой была гувернантка.
– Я же не могла отправить ее одну.
– Гувернантка исчезла вместе с девочкой. Мне нашли бумаги по этому делу. Они обе исчезли двадцатого мая, а двадцать пятого девочку нашли. Гувернантка же больше не появлялась.
– Да, я это знаю.
– Действительно – не появлялась? Не пыталась с вами встретиться? Не писала вам?
Женщина ответила не сразу.
– Нет, встретиться не пыталась…
Лабрюйер отметил эту паузу, сделал зарубочку в памяти и продолжал:
– Есть предположение, будто бы преступник действовал в сговоре с гувернанткой, и она вывела девочку из дома…