Там он обнаружил двух хорошеньких певиц, Минни и Вилли. Хорь развлекал их как умел.
– А мы пришли узнать, не нашелся ли для нас итальянец. Или хоть итальянка, – спросила темненькая, Вилли.
Лабрюйер хлопнул себя по лбу.
– Простите, барышни! Столько дел, столько заказов! Но мы найдем, мы непременно найдем! Фрейлен Каролина, сбегайте к госпоже Круминь…
По взгляду Хоря Лабрюйер понял – сейчас парня от девиц и упряжкой владимирских тяжеловозов не оттащишь.
– Или нет, я сам к ней зайду, попрошу, чтобы сварила кофе! – поправился он. – Заодно и принесу пирожных из кондитерской. А вы, фрейлен, пока развлекайте красавиц!
С тем Лабрюйер и убрался прочь через черный ход.
Попросив госпожу Круминь подать кофе в большом кофейнике, он поспешил в любимую кондитерскую у Матвеевского рынка.
В дневное время кондитерскую посещали семьями, Лабрюйер не обращал внимания на детский гомон и целенаправленно пробивался к стойке, за которой трудился буфетчик, ловко хватая с подносов и упаковывая пирожные и булочки.
– Господин Лабрюйер, – услышал он. Его позвал женский голос, мягкий и сильный.
Лабрюйер обернулся и увидел Ольгу Ливанову. Она сидела за столиком с дочкой, сыном и гувернанткой.
– Добрый вечер, сударыня, – сказал он, подойдя.
– Добрый вечер. Я уж не знала, как с вами встретиться. В вашу «фотографию» заходить побоялась. Как бы не навредить… А бродить по Александровской, дожидаясь, пока вы выйдете, тоже как-то не с руки… – она смутилась. – Бог весть за кого примут. Посылать письмо с мальчишкой тоже рискованно – я не хотела, чтобы господин Енисеев знал про это письмо.
– Да какое письмо?!
Лабрюйер уже понял – какое! Но верить своей догадке не желал.
– К счастью, оно у меня с собой. Наташа вложила его в конверт, адресованный мне. Вот так и ношу его…
Ольга достала из хорошенького бархатного ридикюля, украшенного модной вышивкой, сложенный вдвое конверт.
– Да забирайте же, – тихо приказала она. – Можно подумать, я пытаюсь вам всучить любовное признание, а вы меня гордо отвергаете.
– Простите…
Лабрюйер быстро сунул конверт в карман. Он настолько ошалел, что не понимал, как продолжать разговор.
– У нее все хорошо, – сказала Ольга. – И она, и Сережа в безопасном месте. Родня мужа до нее там уже не доберется.
– Честь имею кланяться… – пробормотал Лабрюйер и, как сомнамбула, вышел из кондитерской. На улице он понял, что забыл купить пирожные. И встал столбом, мучительно пытаясь принять решение: возвращаться ли в кондитерскую или искать пирожные в ином месте.
Наконец он додумался, что можно взять что-то сладкое во «Франкфурте-на-Майне», напротив фотографического заведения.
В ресторане при гостинице его знали и предложили выпить чашку кофе, пока соберут для него пакет с пирожками и печеньем. Он охотно согласился – это давало возможность прочитать наконец письмо в полном одиночестве. Посетители ресторана – не в счет.
«Я не знаю, как к тебе обратиться., – так начала Наташа. – Не писать же, право, “Милостивый государь Александр Иванович”. Просто “Александр” – сухо, жестко. А хотелось бы – Саша, Сашенька… Но могу ли?.. Я, кажется, смертельно перепугала тебя своим признанием. Если так – прости меня. Ты – единственный, кому я хотела рассказать о себе, чтобы ты понял, отчего я такая…»
Лабрюйер понимал женщин настолько, насколько обязан сообразительный полицейский агент и толковый полицейский инспектор. Он знал, на что способны воровки и проститутки, знал также, как становятся воровками благовоспитанные дамы из хороших семейств, знал, как они губят нежеланных детей и зажившихся стариков. Но тонкости и оттенки женского любовного переживания были ему совершенно чужды – и он растерялся.
«Но я не стану начинать с детства, хотя детство в моей истории много значит, – писала она далее. – Любви между родителями не было, ненависти, как это случается, тоже не было, а я, совсем еще дитя, видела только скуку. Да, скука в их отношениях преследовала меня, она стала страшнейшей из угроз. Вот почему я мечтала о любви страстной, необычной, сметающей все препятствия. И я, неопытная дурочка, отдала эту любовь чуть ли не первому, кто догадался тайно взять меня за руку и поиграть пальчиками…»
– Этого еще не хватало… – пробормотал Лабрюйер.
Он имел в виду дамскую экзальтированность. Мода на роковых женщин достигла, разумеется, и Риги – с поправкой на немецкую сентиментальность и основательность.
Несколько строк он пропустил – возможно, правильно сделал.
«…и я шла под венец с совершенно неземным восторгом. Потом началась семейная жизнь, и у меня хватало сил не обращать внимания на досадные мелочи, хотя иные терпеть и не стоило, – признавалась Наташа. – Я верила, что обрела свою единственную любовь. Потом родился Сережа, и я стала счастливой матерью. До той поры, когда я узнала, что муж мне неверен, я жила в идеальном мире. Вечно это продолжаться не могло. Но я теперь понимаю, что идеальный мир хрупок. Тогда я была наивной дурочкой. Мне казалось, что наступил тот самый, обещанный Иоанном на Патмосе, конец света…»
О том, как неудачно Наташа стреляла в неверного мужа, Лабрюйеру рассказывал Енисеев. Знать подробности он совершенно не желал. Он вдруг понял одну важную вещь – чтобы мужчина и женщина были счастливы вместе, им совершенно незачем знать прошлое друг друга во всех мелочах, довольно того, чтобы в общих чертах.
«Когда я вышла из суда, меня встретили овациями, курсистки бросали мне белые цветы. Только не подумай, Саша, будто я хвастаюсь этим, нет, клянусь тебе, нет! Я в тот день вообще очень плохо соображала. За неделю до того умер Григорий…»
– Какой еще Григорий?.. – удивился Лабрюйер. – Не было никакого Григория!
Он еще не дошел до того, чтобы в ресторане вслух с самим собой разговаривать. Но внутренний голос оказался довольно громким – Лабрюйер даже испугался, что это уста заговорили. Несколько секунд спустя он понял – речь о покойном Наташином супруге. Том, кого она желала застрелить, но промахнулась. Супруг оказался трусом – вместо того, чтобы прикрикнуть на обезумевшую жену, сиганул в окошко, неудачно упал, расшибся, образовалось внутреннее кровотечение. Человек, насмотревшийся на покойников и побывавший во всяких переделках, знает, что это за гадость.
«…и накануне суда ко мне пришла его матушка. Боже, как она кричала! Когда я вернулась домой, Сережи там уже не было, его увезли. Я с ног сбилась, отыскивая следы. Светские знакомые, которые сперва осыпали меня комплиментами, понемногу все от меня отвернулись. Я поняла цену их дружбы…»
– Да уж… – буркнул Лабрюйер. Он очень хорошо понимал людей, которые перестали приглашать к себе даму, что хватается за револьвер из-за сущего пустяка, мужниной интрижки.
«Теперь ты понимаешь, Саша, в каком я была состоянии, когда собралась уйти в монастырь…»
– О Господи… – прошептал он.
Честно говоря, Лабрюйер прекрасно обошелся бы без этой исповеди. Ему бы вполне хватило простых слов: соскучилась, часто тебя вспоминаю, жду встречи. Он свернул письмо и сунул в карман, решив дочитать на досуге. Что-то с письмом было не так – оно не вызывало желания сразу написать ответ, как полагалось бы. Нужно было думать, а думать об отношениях с женщиной, анализируя их во всех причудливых тонкостях, для многих мужчин – сущий ужас. Так что Лабрюйер взял приготовленный для него сверток, надел пальто и котелок, вышел на Александровскую и лихо перебежал ее прямо перед трамваем.
Хорь сидел в салоне один – разве что в компании остывшего кофейника. Лабрюйер положил на столик сверток с пирожками и печеньем. Хорь, надувшись, отвернулся.
– Найдем мы им итальянца или итальянку, – вздохнув, сказал Лабрюйер. – Ты ведь догадался взять у них адреса и телефонные номера?
– Они теперь вместе живут, – ответил Хорь. – Родители позволили Вилли немного пожить у Минни, чтобы приглашать домой одного учителя на двоих, так дешевле выйдет. Оплатили ее полный пансион. Девицы просто счастливы. Они на Елизаветинской живут. И телефон там есть, Минни записала. Где же теперь искать итальянца?