– Да, месье! – Сержант положил на штурвал другую руку, но вскоре рассеянно опустил ее снова.
Леон усмехнулся.
– На фронте неизбежны опасности, а мы едем на фронт.
– Благодарю вас! Я не хочу превращаться в такую вот кляксу, – Жюль указал на лобовое стекло, где остался желто-зеленый след разбитого шмеля или какого-то другого насекомого. – Здесь нет войны и не будет.
– Да, пожалуй... На фронте сейчас безопаснее, чем в машине. Действительно, странная война... В Испании было иначе.
– Вы долго там были?
– Нет. С полгода.
– Интересно, чего вас понесло туда? Убеждения?
– Нет, просто так... Поиски впечатлений.
– Вы, как мальчишка, бежите туда, где стреляют.
– Зато я многое видел. Не скажу, что понял, но видел.
– Там нечего понимать: русские хотели залезть в Испанию, а Гитлер не дал им, стал помогать Франко. Все ясно.
– Какая ерунда! Русских там почти не было.
– Но были их танки, самолеты, были...
– Да, к нашему стыду, там не было только французского оружия. Мы играли в нейтралитет, в невмешательство. Что другое, но одно я понял – испанцев мы предали. И не только испанцев. В Интернациональной бригаде были десятки национальностей, в том числе и французы. Три тысячи французов – бойцов Интернациональной бригады спят вечным сном в испанской земле. Их тоже предали. Это было на моих глазах. Я сам...
– Ах, оставьте! – Жюль недовольно поморщился. – К чему громкие фразы! Франко оказался сильнее, красные слабее. Это внутреннее дело испанцев. При чем здесь мы?
– Слушайте, Бенуа, – Леон начал злиться, его выводила из себя самонадеянная и снисходительная манера Жюля вести разговор, – нельзя же уподобляться проституткам, как те, что утром проходили по набережной, неопрятные, с размазанной, стертой краской. Им лень привести себя в порядок, а главное – незачем, нет клиентов... Вечером они опять намажутся, сменят залапанные блузки и станут опять похожими на порядочных женщин. Но ведь это же проститутки, а вы...
– Перестаньте грубить, Леон! Сегодня вы, надеюсь, не пьяны?
– Да не о вас идет разговор, месье Бенуа, – на скулах Леона забегали желваки. – Впрочем, можете принимать и на свой счет. Послушайте меня внимательно... Мы предали больше, чем одну Испанию. Я много думал об этом. Именно в Испании Гитлер почувствовал свою безнаказанность. Там он возомнил себя гением, которому все нипочем. Он уверовал в свою силу. Это подсказали ему мы – французы и англичане. Я не говорю уж об американцах... Если бы мы вели себя в испанском вопросе так же, как русские, Гитлер не посмел бы кинуться в новые авантюры. Он не рискнул бы нападать на Польшу, на чехов. Фашизм мог бы кончиться под Мадридом, и нам не пришлось бы затевать теперь эту комедию странной войны, на которую мы с вами едем, а полмиллиона испанских солдат не сидели бы во Франции за колючей проволокой. Южную Францию мы превратили в концлагерь... Этот позор нам долго не смыть.
– Позор? – Жюль пожал плечами и потянулся в карман за сигаретой. – Я бы назвал это целесообразностью. Видите ли, мой дорогой, такие категории, как позор, честность, правдивость, теряют свое значение в большой политике.
– Точно так же думает Гитлер.
– Что ж, возможно, он прав. Надо быть объективным.
– Послушайте, Жюль, я пытаюсь говорить с вами как с порядочным человеком, но вы просто...
Усилием воли Терзи сдержал поднявшееся в нем раздражение и проглотил готовую сорваться с языка грубость.
– Вы совершенно нетерпимы, Леон, – сказал Бенуа. Он сохранял снисходительно-покровительственный тон, который усваивают люди, занявшие определенное положение в обществе. – Вы нетерпимы, – повторил он, – Топорщитесь, как морской окунь, и совершенно напрасно... Остановимся завтракать, это поднимет ваше настроение.
Леон промолчал. Оба они сидели рядом на заднем сиденье и думали каждый о своем. Жюль подумал о Терзи. Почему он такой желчный и неуживчивый? Вероятно, неудачник в жизни. Вести себя надо иначе. Вот хотя бы он, Жюль...
По своему обыкновению, Бенуа не мог долго ни думать, ни говорить о ком-то другом, не ставя в пример самого себя. Жюль был глубоко уверен: если человек хочет прилично жить и преуспевать, то должен вести себя именно так, как он, Бенуа. Уметь ладить со всеми, приноравливаться, извлекать из всего выгоды.
А Леон вдруг вспомнил другую дорогу – в Испании. Они тоже ехали на фронт, в Теруэль. Сидели в грузовике и пели неаполитанскую песенку. Песня перекочевала к ним из батальона Гарибальди. Впрочем, пели ее всей бригадой – немцы и англичане, поляки и русские... Но как же начинается песенка? Припев он помнит, каждая строчка кончается словами: «как глаза моей милой». Эту песенку научил его петь Челино из Рима. С итальянцем он познакомился в Албасете. Там формировались их батальоны. Песня совсем простая. Кажется, так: «Над Неаполем солнце жгуче, как глаза моей милой...» А дальше?
Сначала Леон мурлыкал почти про себя, но потом запел громче, продолжая думать и вспоминать. Не только слова песни, но многое, многое другое. В такт песне он выбивал пальцами дробь на кожаном сиденье автомобиля.
– Тра-ля-ля-ля! Тра-ля-ля-ля! Ля-ля! Ля-ля!..
Кажется, он путает и мотив. Терзи никогда не отличался хорошим слухом. Там, в батальоне, другое дело – пели все, кто как умел. Одному петь куда труднее... Где-то теперь Челино? Они разлучились с ним на побережье. Сумел ли он перебраться во Францию? В лагерях его не удалось обнаружить. Может быть, он переменил фамилию...
Над Неаполем солнце жгуче,
как глаза моей милой...
Что это?... Это поет водитель. Терзи вздрогнул от неожиданности. Песня звучала для него как пароль. Откинувшись на сиденье и облокотившись одной рукой на раму открытого стекла, шофер легко и свободно пел неаполитанскую песенку. Терзи стал вторить. Он пел уже, не перевирая мотива, и сами собой итальянские слова приходили на память:
Над Неаполем небо сине,
как глаза моей милой,
как глаза моей милой.
Над Неаполем небо ночное глубоко,
как глаза моей милой,
как глаза моей милой...