А сам я не оказался евреем и не получил априорного права уехать в Израиль (и жить под лучшим в мире государственным флагом цветов кахоль ве лаван) лишь потому, что родился не там, не тогда и у не тех родителей.
Во всяком случае, я всегда был евреем по образу мыслей и всегда находил в детях Сима гораздо больше близкого, нежели в соплеменных мне потомках Хама.
* * *
Национальную принадлежность глазастой девушки я ощутил каким-то внутренним чутьем; даже узнанная потом Лизина фамилия – каковой я больше не встречал ни у кого! – была интернационально благозвучной, с ласкающими слух аллитерациями «Л» и «Н».)
Я сразу обратился к ней по-еврейски – уже не помню, на идиш или на иврите.
Лиза, разумеется, не поняла ни слова, только округлила глаза.
Позже я узнал, что приехала она из Западной Сибири, где не существует еврейской этнической культуры.
По большому счету, за Уралом (не считая сомнительной «Еврейской АО», созданной Генералиссимусом на Дальнем Востоке для эмигрантов, вкругосветную спасающихся от европейского холокоста), кроме Лизы Ганопольской, существует единственный выдающийся еврей.
Им является мой друг Виктор Соломонович Вайнерман – псевдонимический «Виктор Винчел» – прозаик, поэт, публицист, член СП, общественный деятель, один из создателей уникального литературного музея Ф.М.Достоевского.
Но незнание Лизой языка предков не мешало мне все пять лет то и дело обращаться к ней именно на нем.
А обращался я каждый день.
Не мог не обращаться, девушка притягивала к себе, хотя у нас и не имелось точек соприкосновения: ни творческих, ни внелитературных.
* * *
Была ли Лиза красивой?
Конечно, была.
Она была очень красивой.
(Если под «красотой» понимать не конвейерную заштампованность куклы «Барби» – а огонь, пылающий в сосуде.
Общее обаяние и глубину личности, таящуюся под внешней скромностью облика.)
В Лизе имелись и скрытый огонь и глубокая обаятельность и совершенство черт.
Одни ее бездонные еврейские глаза стоили десяток экранных красоток.
Но не только глазами ограничивалась видимая красота Лизы.
Да и облик милой девушки совсем уж скромным назван быть не мог.
* * *
Московская весна – не Ленинградская.
Май 1990-го был ласков, он словно расцвел с нашим сбором на сессию.
Ведь собрались мы в Москву со всех концов нашей необъятной Родины – Союза Советских Социалистических Республик – и каждый привез тепло своей души.
Потеплело сразу и всерьез.
Уже на второй день Лиза приехала в изящной курточке, и…
* * *
И все пали ниц, увидев то, что побудило меня вспомнить ее первой из всех в шуточном посвящении Лешке Ланкину.
* * *
Во «Вкусе помады» из книги «Литературный институт» я писал, что,
во-первых, у каждой моей сокурсницы были какие-то ноги,
во-вторых – и в главных! – никакая пара женских ног не может не быть красивой.
Да, конечно, ноги у других девушек имелись (и у каждой даже по две!) и они являлись красивыми, но…
* * *
Но Лизины ноги были сногсшибательными.
Милые ножки Лизы Ганопольской были самыми красивыми не только на нашем заочном курсе, не только в Литинституте, но и во всей Москве.
(Уверен, со мной согласился бы даже величайший во все времена ценитель и знаток женский ног России, чей памятник провожал на взором, когда по утрам мы шли от станции метро, носящей его имя, к зданию под номером 25 по Тверскому бульвару, обозначенного фамилией другого Александра Сергеича в Булгаковских «М&М»…)
* * *
Лиза знала свои достоинства и умело ими пользовалась.
Обладая врожденным вкусом художника, учитывала все мелочи: от длины коротких-прекоротких юбок до позы, в которой сидела, выставив на обозрение свои длинные-предлинные ноги…
(Эти «короткие-прекороткие» противопоставил «длинным-предлинным» через 25 лет после окончания Литинститута в одном из писем другой мой друг, известнейший Петербургский прозаик, имя которого я не называю из его врожденной скромности по отношению к женщинам.)
Интерьеры заочного отделения отличались постсоветской убогостью, в коридорах вдоль стен стояли секции жестких кресел, какими оснащались кинотеатры низкого пошиба.
Елизавета Михайловна Ганопольская всегда приезжала за полчаса до начала первой лекции и занимала место напротив нашей курсовой аудитории.
(Огромной: с колоннами посередине, низкой, темной и страшно холодной, но зато с роялем, на котором доводилось игрывать и вашему покорному слуге.)
Садилось грациозно, закинув ногу на ногу, и близоруко оглядывалась по сторонам…
Надо ли сказать, что места рядом с сокурсницей сразу занимались кем-то из нас – поклонников ее поэтической красоты.
* * *
Отмечу, что Лиза любила угольный цвет.
Ноги в черном для 90-х годов были редкостью: на очередном витке спирали эволюция испытывала пик телесных тонов.
Сегодня цветами – хоть розовыми колготками под зеленой курткой – никого не удивить, тогда же пристрастием к черному белью отличались женщины определенного поведения.
Разумеется, к нашей сокурснице это ни в коей мере не относилось.
* * *
Лиза была непорочно чистой, очень интеллигентной девочкой из добропорядочной семьи.
Приезжая на сессии, она жила у своей тетки-москвички.
Хрупкую нежную Лизу было невозможно представить в смрадной клоаке, обители пьянства и разврата, какой являлась многоописанная «литобщага».
Она там казалась бы лилией, выросшей на компостной куче… и потому росла в другом месте.
Но зачем милая Лиза – не имея намерений! – одевалась, как нескромная девица. И не стеснялась, когда мы ее еще более нескромно рассматривали.
Наверное, ей было свойственно имманентное стремление к эпатажу, выражавшееся в поддразнивании сильной половины нашего курса.
И, не сомневаюсь, что ей, озорной девчонке и настоящей женщине, подсознательно льстило мужское внимание. Даже от таких великовозрастных придурков, какими по сути были все мы, выше поименованные.
* * *
А внимание проявлялось при любых обстоятельствах; к девушке с такими ногами не проявляться оно не могло.
Один из моих любимых писателей, эстонец Энн Ветемаа, в маленьком романе «Монумент» примерно то же самое (хоть и происходящее в среде не литераторов, а скульпторов) описывал так:
«Когда чернокосая Людмила, единственная девушка в нашей группе, нагибалась над ящиком с глиной, мы все впивались взглядом в ее шелковистые подколенки…»
Лиза принимала усиленные (и… не только словесные) знаки адекватно.
Фыркала по-кошачьи, вращала глазищами, отвечала что-то резкое, порой царапалась – но не гнала никого прочь, не выбиралась из толпы почитателей.
Да и на лекциях не возражала, когда кто-нибудь садился с нею рядом.
Ведь по сути дела ничего плохого никто из нас Лизе не делал и даже пошлостей не говорил – а овеществленное эстетическое удовольствие не может не волновать настоящего поэта.