Говорили, из-под Смоленска. Сын полунищего рейтара. Как владыка Федос. Федос такого не подтверждал. Да и как владыку спросишь? Кто бы решился.
Другие говорили, из подмосковного Семёновского. Будто поп тамошний государю жаловался, что приупадли могилки отеческие меншиковские. Совсем провалилися. А светлейший ни по какому напоминанию позаботиться о них не хочет. Только государь слова своего не сказал. Мимо ушей пропустил.
У государыни родительницы как-то к слову пришлось спросить: откуда светлейший. Плечами повела: какая разница? Князь и есть князь. Не всем в боярских палатах родиться. Даже подосадовала на любопытство дочернее: тебе-то к чему, Аньхен?
Сестрица меншиковская — о ней светлейший всегда заботился. Поначалу. Как замуж за Девиера вышла, а позже уйти от супруга захотела, ни во что вмешиваться не стал. И денег не дал. Сколько от обер-полицмейстера на содержание досталось, то и ладно.
Не поймёшь светлейшего. Девиер сестру, все знали, обижал, смертным боем бил, а из Петербурга Анисья Даниловна исчезла. Враждовать с Девиером светлейший и впрямь враждовал, только не из-за сестры. О ней и речи не было.
К чему это я? Да, память. На приблудных родных, уезжаючи, и не глянула. С собой в штат никого из них брать не пожелала. А вот Александр Григорьевич...
Все толковали, ни у кого такого состояния из знатных и быть не могло. Миллион называли рублей. А Маврушка сказала, персонных дел мастеру Ивану Никитину всего-то на год двести рублёв даётся.
Очень их государь за богатство такое уважал. Чего только за него не разрешал — строить города где пожелают, войско своё иметь.
С народами сибирскими воевать без царского ведома. С азиатскими — торговать. А суд над Строгановыми один-единственный — царский. Да и то сказать, по карте посмотреть, дух захватывает: до самого до Тихого океана, Александр Григорьевич сказывал, дела свои ведут без помехи всякой. А ведь начинали всего-то с Пермских да Двинских земель.
Родитель Александра Григорьевича широкой рукой дарил государя деньгами как понадобятся. Возврата не ждал и не требовал. Зато государь его привилегиями всяческими дарил. Государь хвалил Строгановых, что снарядили ему во время войны Северной два военных фрегата. Шутка ли! Спросила как-то Александра Григорьевича, многими ли душами владеет. Усмехнулся только. Мы, мол, по батюшкиной кончине не делилися. Так скопом и хозяйствует. Способнее выходит. А на всё наше семейство душ тысяч под сто наберётся — кто ж их толком считал!
В Москве свою часть города имеют — в Котельниках. Герцогу довелось там в гостях побывать. Сказывал, дом богатейший, в итальянском манере, европейским государям по богатству не уступит.
Уж на что государь батюшка строг был в отношении обычаев древних — никаких не допускал, а уж о платье и говорить нечего. Только родительнице Александра Григорьевича, по её желанию, разрешил платье русское носить да ещё и церковь домовую иметь. Будто бы по нездоровью. А на куртагах поглядишь, так и пышет жаром родительница. Пышная. Румяная. Танцевать не танцует, а русского при государыне родительнице так сплясала, молодым позавидовать.
Александру Григорьевичу отцовский дом в Котельниках достался, сёла Овсянниково и Влахернское, да ещё от себя прикупил двор в Замоскворечье, в приходе Климента папы Римского. У братца Сергея Григорьевича дом в Китай-городе, у младшего Николая — загородный, у Донского монастыря.
А картины какие у Александра Григорьевича! Все стены увешаны. Сам говорил, до двухсот наберётся. Иван Никитич сказывал, что Александр Григорьевич изо всей нашей фамилии ему персоны государя, государыни родительницы и мой заказал. В горностаях. С короной бриллиантовой. При матушке его не снимал. И при новом императоре оставил. В кабинете своём...
* * *
Цесаревна Анна Петровна (герцогиня Голштинская)
Последний месяц тяжело дохаживала. С утра, покуда лица льдом не натрёт, в зеркало глядеть боялась: глаза заплыли, под глазами круги чёрные. Как у батюшки перед кончиной. Ввечеру ноги толще колод: ни согнуть, ни шагу ступить. Сердце иной раз так прихватит: круги кругом плыть начинают.
Герцогу не говорила. Зачем? Недугов не терпел. Соболезновать не умел. У него одна песня: все рожают, и ты родишь — невелико чудо. У Маврушки иной сказ. Потерпи, мол, государыня цесаревна. Вон матушка твоя что ни год рожала, никто и замечать не успевал. Разве что очередным похоронам дивились: откуда, мол, дитё-то это. Не случайно государь Пётр Алексеевич и скорбного платья государыне носить не разрешал. Иначе не поймёшь, где родинные пироги, где поминальная кутья: будто иных дел во дворце нету. Не помнишь разве, Анна Петровна?
Верила Маврушке. И не верила. Иной раз взгляд её исподтишка ловила озабоченный, опасливый. Значит, в душе иначе думала. Проста-проста, а всего никогда не выложит. Письма заставляла Лизаньке весёлые писать. Про куртаги да ассамблеи. Ты, мол, государыня цесаревна, не утруждайся, только строчку-другую своей рукой допиши, а Лизавете Петровне какая радость.
Знает, никогда танцев не любила — это Лизанькино дело. На щеголих и модниц не глядела: на то и портные мастера, чтобы туалеты изготавливать. Примерками скучала. Досадовала, что стоять подолгу приходится.
Один раз не удержалась. Спросила Маврушку: к чему веселье это? Вот разродится, тогда, может быть... Руками замахала: да что ты, цесаревна, как можно! Они там в Петербурге только и ждут от тебя вестей горестных. Им это в масть, а ты подыгрывать станешь. Лизавета Петровна сама обо всём догадается, а окромя неё, сколько народу каждое словечко перечитает, обговорит.
Ещё подождала. Видно, скрепя сердце прибавила: пусть и Лизавета Петровна тоже. Что, спрашиваю, тоже? Замялась: не радуется. Радоваться-то чему? Пожала плечами: государыня цесаревна, нешто сама не знаешь, как по душе ей твой герцог пришёлся. Отмахнулась было. А Маврушка своё: завидовала сестрица тебе, Анна Петровна. Может, и не хотела, а дело бабье — завидовала.
* * *
Цесаревна Анна Петровна (герцогиня Голштинская)
Тут только до конца поняла: открыться некому. Не было в жизни такого человека. Всё чаще крёстную[24] вспоминала. Мала была, куда как мала, чтобы всё уразуметь. Сердцем одним чувствовала: любила её государыня царевна. Больше всех любила.
Последние её дни от царевниной постели не отходила. Надеялась: не будет спать — не уйдёт крёстная. Нипочём не уйдёт. За руку держала. Рука день ото дня легче становилась. К голове её тянулась — благословить.
О девятом патриархе рассказывала долго-долго. Кире Иоакиме. Крёстном своём. Икону Всех Скорбящих Радости поминала. Патриарху Богородица в виде таком явилась, когда просил сестре своей ноги вернуть: с детства обезножила — с постели не поднималася.
Не было до той поры такого образа — Царица Небесная среди обыкновенных людей, не преподобных, не праведников. Страдающих недугами и скорбями житейскими. «Алчущих кормилице», «нагих одеяние», «больных исцеление», «сирым помощница», «одиноким утешение», «жезл Старостин» — строки канона Богородице, расписанные по всему полю иконы. Кому в чём нужда была, тот к той записи и обращался.
По видению Кир Иоаким велел иконописцам Оружейной палаты икону написать. И в первый же молебен, у иконы отслуженный, сестра Иоакимова — Евфимия Савелова встала и пошла. Кир-Иоаким и крестнице образ такой дал — благословил им перед своей кончиной.
Простить себе не могла: в суете да спешке предотъездной — больно спешили их с герцогом из России выслать — забыла образ взять. Забыла! А ведь крёстная ей завещала. Строго-настрого наказывала при себе иметь. Не то что богомольной была: в доброту человеческую верила. Кир-Иоаким добра ей хотел, она — крестнице.