– Не надо, сани с задком есть, и в них доедем. Одно только, как бы Науму Куприянычу нам на глаза не попасть, тогда всё дело испортим.
– В полночь-то, небось, спать будет.
– Оно так, а всё-таки боязно.
– Ничего, всё устроим, как по маслу дельце обработаем. Ты только сам не трусь.
– Чего трусить? Задумал, теперь все нипочём, а всё-таки сумление есть.
– В чём такое?
– А вдруг обманет Степанида и не выйдет?
– Если сказала, значит, слово сдержит.
– Дай-то Бог. Веришь ты мне, всю душу она у меня выела!
– Ишь ты, какая притча, до души добралась, – ухмыляясь, произнёс урядник. – Чего не скажешь? – прибавил ой.
– Тебе смех, чувствительности не имеешь, – не любил, знать, в жизнь свою никого, так и ухмыляешься на моё положение.
– Любил, брат, да забыл; а такая у меня на предмет краля была, – твоей Степаниде далеко до неё.
– Будет тебе хвастать-то! В солдатах ты служил, а ваш брат, я знаю, какой: насмеется над иной, и только.
– Как бы не так!.. В Ярославле на зимних квартирах мы стояли, мне у офицера в денщиках довелось быть, вот где случай был.
– Какой случай-то? – допытывался приказчик.
– Да такой: в сноху этого купца я влюбился, да и она мне глазком подмигивала. Бывало, кому что, а мне лафа от неё была; три сорочки кумачных подарила, а насчёт провизии и говорить нечего; как сыр в масле я купался, а не знал того, что мой барин за ней ухаживает. Раз я ему и попался, со свету меня хотел сжить, да не пришлось; одно только, из денщиков меня опять под ружьё перевёл, и шабаш, всё пропало.
– Как же ты ему попался?
– Так, разговором с ней занялся, а он и подглядел. Понял теперь?
– Ещё бы не понять! Значить, приревновал.
– Угадал, а то говоришь: «ты не любил»… Знаю, братец, что такое любовь: змея, не змея, а пронзительна, да и теперь ещё помнится то времечко, да не поймаешь его. Зайдём, бывало, мы это с ней в сад, сядем под яблонькой, чтобы нас никто не видал, и целуемся, как голубки весной, – говорил урядник и не замечал, как на глазах его появились слезинки.
– Чего же ты плачешь?
– Кто? я плачу?
– Да; разве не чувствуешь?
– Растрогал ты меня, вот что, – утирая на глазах слёзы, отвечал чин полиции.
– Вот и мне поверь; ты тогда в солдатах служил, значит, подневольным был, а я на воле живу, и то вот страдаю.
– Твоё дело другое.
– То-то и есть, а ты смеёшься.
– Что ж, мне плакать, что ли! И то, видишь, – заплакал, значить, не легко мне вспоминать прошлое.
В двери комнаты кто-то постучался, урядник отворил её и увидал перед собою рабочего из склада.
– Ты зачем? – спросил он у него.
– Да вот к их милости, – кивая головой на приказчика, ответил тот.
– Что тебе надо, Степан? – спросил приказчик.
– Домой пожалуйте, Аким Петрович захворал.
– Врёшь ты!
– Право, ну, захворал; в постели лежит, за тобой послал.
– Ступай, скажи ему, что сейчас буду.
Степан ушёл. Урядник снял с себя мундир, приготовляясь на покой, а приказчик стал собираться восвояси.
– Что такое с Акимом Петровичем приключилось? Значит, плохо, если за тобой прислал, – сказал он своему приятелю.
– Так, знать…. Обидел он меня, вот теперь и сжалился, повидать хочет, – ответил тот, пожимая уряднику руку.
– Завтра увидимся?
– Непременно, утром у тебя побываю.
– А то я к тебе забегу.
– Нет, не ходи, а то хозяин опять, пожалуй, спросит, зачем ты навернулся. Давеча и так спрашивал, – заключил приказчик и вышел.
* * *
В Решах, в доме Чуркина шло приготовление к празднику: Ирина Ефимовна мыла полы и подоконники, а разбойник с Осипом находились в светлице. Чуркин чистил свой револьвер, а каторжник сидел около него и покуривал свою трубочку.
– Я думаю, атаман, хватит ли у нас вина на праздник: половина бочки его только осталось, – после некоторой паузы сказал каторжник.
– Достанет, в долг не нужно давать, а на деньги не много возьмут, – такой у нас народец в деревне живёт. Нечего об этом заботиться, – ответил тот, продолжая свою работу.
– Как знаешь, было бы тебе о том известно.
Опять пауза.
– Приказчик-то когда обещался приехать?
– На третий день праздника, да напрасно: найдёт Степаниду лежащей на столе; пусть его порадуется на свою невесту. Ты понимаешь, что я говорю?
– Ещё бы не понять, освежёванной будет. Как же, атаман, сам, что ли, ты ею займёшься или мне велишь?
– Вместе её приготовим, – у старика-то ворота не запираются, – а не то и через крышу на двор проберёмся, а в сенях какие запоры?..
– Можно и в окно, чтобы не будить.
– Ну, там увидим, как подойдёт.
– Когда же ты думаешь на работу отправиться? На первый день, что ли, оно до полуночи мы бы и обделали.
– Нельзя на первый день, небось, под праздник ночь не будут спать, в село к заутрени поедут, а мы на второй, когда утомятся и уснут покрепче, к ним и пожалуем. Какой ты, брат, несообразительный!
– Верно говоришь.
– Знаю я, – не раз приходилось на охоту ходить. Сунулись как-то мы с Иваном Сергеичем под Светлый день одного фабриканта пощупать, да чуть и не вляпались: глядим, не спят, мы назад, одну тревогу только произвели.
– Кто такой Иван Сергеич?
– Товарищ мой был.
– Где же он теперь?
– Кто его знает! Сидел в остроге, а теперь, может, и на каторге по цепи ходит. Золото, а не человек он был, на скольких языках говорил, бумажки делал, да такие, что твои настоящие.
– Жаль его, сердечного.
– Всех, брат, не пережалеешь. Купец у нас, фабрикант богатеющий был, – Хлудов, Алексей Иваныч, чуть он его в лесу из ружья не саданул, да я удержал, так вот сейчас даже помнится.
– Зачем же ты удержал?
– Человек был хороший, вот я его и пожалел. Бывало, едет по лесу в Егорьевск к себе на фабрику, тройка у него лихая была, а я навстречу к нему, поклонюсь честь-честью, он и велит кучеру остановиться, подзовёт к себе и скажет: «Здравствуй, Василий Васильевич!» «Здорово, мол, все ли в порядке?» «Ничего, скажет, – а сам за бумажником лезет. – Нужно, что ли, тебе денег?» – спросит. – «Милость будет, соблаговоли, выскажешь». «Ну, и бери, сколько нужно», – Сотню, так сотню, по тысяче давал, вот какой добрейший был, а с фабричными, что твой отец родной, обходился, ну, вот я и не трогал его.
– Напрасно, я не стерпел бы, уходил бы его, зато сразу всё, что есть в кармане, и загрёб бы.
– И вышел бы ты дурак, таких людей беречь надо, – они всегда пригодятся.
– Как бы не так, сейчас и выдадут.
– Ну, шалишь, попробуй, выдай; жизнь ему, небось, не надоела. Вот как я тебе скажу, не только сам, даже кучеру своему о нашей встрече говорить не приказывал и сохранён за то был. Наказ своим молодцам я такой отдавал.
Осип задумался.
– Ты, знать, в хороших шайках не бывал. «Бей, мол, кто под руку попадёт», а у нас не так было: все мне подати платили, а кто загордыбачит, – того и постращаем. Не восчувствует, ну, пеняй на себя, расправа короткая происходила, да и не мало таких на тот свет к старикам в гости спровадили. Мы, брат, такие оброки собирали, что твой барин… Бывало, разумно мы действовали.
– А полиция знала о том?
– Какая в уезде полиция? Она сама нас боялась, а урядники к нам в гости захаживали, вот что! Напоим, бывало, их водкой, посадим верхом на лошадь, подстегнём её, да в напутствие два кнута в спину его благородию всыпем, ни в жизнь никому о том не скажет, так и проглотит. Хочется мне опять туда вернуться, да опасно; вдвоём с тобой ничего не поделаем: мужики сейчас выдадут, мы им порядком насолили.
– Значит, пожили, атаман?
– Да, брат, всего видели. Исправник только злющий у нас был, он только нас и выжил из Гуслиц. Раз чуть он меня в овине не подкараулил.
– Поглядел бы я эту сторонку.
– Увидишь, будем живы, – побываем.
В сенях послышались чьи-то шаги. Чуркин выслал Осипа поглядеть, кто там бродит; тот вышел и сообщила, что пришли староста с кузнецом.