Прощаясь, мы тоже поклонились, женщины смотрели на нас сухими глазами, хмуро. Таисья протянула Саше Ермакову его сапоги. Они блестели, смазанные жиром. Ермаков помотал головой:
– Не возьму, – он притопнул босой ногой. – Я привыкший.
– Обуйся, – сказал я, – нам еще топать и топать.
Он упрямо помотал головой.
– Обуй, – повторил я, – дитя природы.
Ермаков обнял меня за плечи.
– Ладно, тогда я им шинель оставлю. Им зимовать.
– А нам воевать.
Мы еще не знали ни про блокаду, ни про страшные морозы первой военной зимы. Прощаясь, они перекрестили нас.
Не дойдя до шоссе, мы пересекли их погорелую деревню. От нее остались русские печи. Они высились, широкие, могучие памятники среди черной выжженной земли. Сохранилась околица – кусок изгороди с воротами, закрытыми на веревочное кольцо.
По шоссе ехали машины с немцами. Солдаты распевали песни. Мы лежали в кустах. Туман еще не сошел, и машины ехали медленно, включив фары. Мы видели их издали и, выждав перерыв, проскочили шоссе. За прудами паслись коровы. Они увидели нас и пошли навстречу. С десяток коров и молодой бурый бычок. Подошли, мыча и толкаясь.
– Недоенные, – сказал Ермаков, – молоко горит. Страшное дело.
Он потрогал ссохшиеся соски, сходил за водой, из котелка ловко стал обмывать вымя беломордой пеструхи. Корова вздрогнула, замычала, но стояла покорно.
Вскоре мы наладились к дойке. Ермаков, что-то приговаривая, поглаживая, готовил коров к дойке.
– Тихонько оттягивая обеими руками, – учил он, – и по очереди.
Сперва доили в котелки, выпивали. Потом куда? Ермаков скомандовал – на землю.
Мы стали доить прямо на землю. Молоко лилось нам на сапоги, на траву. Зеленая щетина торчала из белых парных луж.
– Наверное, это их коровы.
Ермаков предложил отвести им скотину. Мерзон вызвался смотаться в деревню, привести сюда ребятишек. Будет быстрее и надежней.
Опять переплавляться через шоссе, туда и назад, да еще дорога, эта волынка почти до вечера, а в темноте мы через здешние болота идти не можем. Мы обсудили и отказались.
– Жаль, скотинка пропадет. И детишки, – сказал Ермаков.
Он выбрал себе удобную роль жалельщика.
– Знаешь что, раз ты такой страдалец – командуй!
Он руками замахал. Он, видите ли, не способен командовать. Его талант – подчиняться. Исполнять. Он солдат Швейк – будет сделано, рад стараться. Никто из них не рвался в начальство.
Разговор с теми двумя бабами не давал мне покоя. Надо было дать им отпор. Какой? И опровергнуть. Честно говоря, я не мог этого отпора найти. Чтобы сразить.
Поодаль пропел петух. Эта деревня была цела. Стояли серые избы, крытые где дранкой, где соломой. Плетни, песчаная немощеная улица. Все покосилось, обветшало. Наверное, все так же выглядело и сто, и двести лет назад. И при Радищеве. Как он писал: «Я оглянулся окрест, и душа моя страданиями человечества уязвлена стала». Кажется, так, боже мой, я словно заново увидел бедность нашей жизни. Замшелый сруб колодца. Всклокоченный стог сена. Ничего не добились ни революция, ни колхозы, ни раскулачивание. Те две бабы лучше меня понимали несправедливость нашей жизни.
Поле ржи, тощее, в проплешинах. Синие пятна васильков. Показался горелый лес. Голые обугленные стволы. Не поймешь, что здесь было – березы, сосны, а может, ельник. Все черно. Зола шелестит под ногами. Витает невесомая копоть, липнет к потному лицу. Подлесок весь выгорел, лес опустел, засквозил, ни клочка зелени, все черно, мрачно. Верхушки деревьев были снесены снарядами. Лес был убит.
Комбриг
Огромный пламень полыхал над Чудовом, там горела спичечная фабрика. Рядом горело и Грузино – поместье Аракчеева, музей, куда мы ездили прошлым летом.
Первым их заметил Алим – двоих в танковых шлемах. Они сидели за поваленной сосной. Некоторые время мы наблюдали, вроде наши, потом вышли к ним. В нас они сразу признали ополченцев. По синим кавалерийским галифе. В них обрядила всю дивизию какая-то интендантская сволочь.
Танкисты пригласили к себе. Бдительный Мерзон хотел узнать – куда, зачем. Они не настаивали, и мы пошли за ними по еле заметной тропке.
Штабная землянка выглядела комфортной. Стены обшиты досками, нары выстланы овчинами и половиками. Горела лампочка от аккумулятора. Стояла большая рация.
Провели к командиру бригады. Это был майор с ужасным обгорелым лицом. Лиловые щеки в пузырях, торчат клочья черной бороды, глаза голые, без ресниц, вид страшенный.
Он расспросил про нашу группу, про полк. Потребовал красноармейские книжки. Узнав, что с Путиловского завода, где делают KB, подобрел, посадил за стол.
За чаем рассказал, что после сражения у Демьянска от их бригады осталось три машины. Железную дорогу в Ленинград немцы перерезали несколько дней назад. Немецкие моточасти прут на город со всех сторон. Судя по радио, город уже обречен, может, взят. Его штабники перечислили такие поселки и пригороды: Любань, Тосно, Гатчина, Рождествено, Тайцы…
– Не может быть, – сказал Ермаков. – Врут они все.
– Очень даже может, пока вы по лесу шастали, они уже банкет в «Астории» заказали.
Майор сказал твердо: «Нет больше Ленинграда. Так что придется вам менять маршрут».
Кто-то из штабных вставил, что немцы передали, что они уже в Петергофе.
– Вот и ваш Ленинград накрылся, – заключил майор. – Просрали страну!
Может быть, он был из другого города и для него Ленинград был всего лишь кружком на карте, кружком побольше других и ничего более. А карта была большая – Украина, Белоруссия, Эстония. Для меня это был мой город.
– Не верю, – сказал я, – Ленинград никто никогда не брал.
Чтобы на Невском висели флаги со свастикой. Из репродукторов неслись немецкие марши… Невозможно.
– Ишь, опомнился, – с удовольствием сказал майор. – Вы думали, что немец будет ждать, пока вы нагуляетесь.
Ермаков и Мерзон возмутились, но майор гаркнул на них.
Все то, что нам встречалось на пути – пожары, колонны немецких машин, танков, новые дорожные знаки, – все сложилось в единую угрожающую картину. Вслед за Ленинградом – Москва, Донбасс, выход к Волге… Немцы торопились покончить с нами до наступления зимы. В России им было труднее, чем в Европе. Поначалу они к Ленинграду двигались почти по восемьдесят километров в день. Впервые их притормозили наши ополченцы. Это майор признал. Поэтому он терпеливо втолковывал, что немцы к зимней войне не готовы, ни зимнего обмундирования, ни зимней смазки для двигателей. Нельзя дальше ни отступать, ни идти на мировую.
У майора был свой план. Собрать в единую армию всех красноармейцев разбитых частей. Тысячи их застряли в деревнях, хоронятся в лесах, не знают, куда податься. Он создаст из них регулярные части. Они красноармейцы, а не партизаны. Отступление дало им бесценный опыт.
Нас он зачислит в ударную бригаду. Согласны мы или нет, не вопрос.
Его убежденность завораживала. Призыв будет обязателен. Тех, кто не подчинится, можно считать дезертирами и судить по законам войны.
Он потрясал руками в черных перчатках, видать, тоже обожженные.
Это были уже обстрелянные люди, которые претерпели окружение, бегство, узнали силу немецкого оружия, танковые атаки, автоматные очереди. Из них майор хотел создавать регулярные части, продолжение Красной Армии, развернуть мобилизацию в немецком тылу, отрезать пути снабжения немецких войск. То, что немцы вошли или входят в Ленинград, его не потрясло, Ленинград был еще один взятый ими населенный пункт, всего лишь побольше других. А то, что на Невском развешены флаги со свастикой, что там уже разгуливают немцы, из репродукторов несутся немецкие марши, это лишь эпизод. Война не кончена, начинается новый ее этап.
Чего не хватало нашей армии, допытывался майор, чего не хватало? Ссылаются на технику, на связь, на то, что у немцев автоматы, на то, что у нас танки не те. Все так, да только разве от автоматов, от «юнкерсов» наши драпают? Нет, извините. Заградотряды поставили, мудаки, пулеметами строчили по нам, свои своих косят, они и не понимают, что наделали, как взбаламутили мозги солдатские. Только что с Риббентропом целовались взасос, теперь вдруг требуют: смерть немецким оккупантам! То Черчилль сволочь, буржуй, вместе с Гитлером, то мы против англичан, теперь вдруг они наши союзники. Разве при такой неразберихе можно по-настоящему воевать? Нам ненависть нужна! Идея нужна!