Я то и дело светил фонарем на циферблат часов и с лихорадочным беспокойством прижимал ухо к телефонной трубке, однако на протяжении четверти часа так и не услышал ни звука. Потом в трубке раздался слабый треск, и я в тревоге выкрикнул в нее имя своего друга. Несмотря на терзающие меня предчувствия, я оказался никак не готов услышать те слова, что устройство донесло до меня из глубин чертова склепа, произнесенные таким встревоженным, дрожащим голосом, что я не сразу опознал Харли Уоррена. Еще совсем недавно такой невозмутимый и бесстрастный, теперь он говорил шепотом, звучащим страшнее, чем душераздирающий вопль:
– Боже! Если бы ты только мог видеть то, что вижу я!
Я не смог вымолвить ни слова. Только безмолвно ждал. Затем испуганный шепот продолжил:
– Картер, это ужасно… чудовищно… невообразимо!
Наконец я смог совладать со своим голосом и разразился потоком полных тревоги вопросов. Вне себя от ужаса я повторял снова и снова:
– Уоррен, что там? Что там?
Я вновь услышал голос друга – искаженный страхом голос, в котором были отчетливо слышны нотки отчаяния:
– Я не могу сказать тебе, Картер! Это выше всякого понимания… я не должен говорить тебе… никакой человек не способен выжить, узнав об этом! Великий Господь! Я ожидал чего угодно, но только не такого!
В трубке установилось молчание, несмотря на бессвязный поток вопросов с моей стороны. Потом опять прозвучал голос Уоррена – похоже, на высшей ступени уже не сдерживаемого ужаса:
– Картер, во имя любви к Господу, верни плиту на место и беги отсюда, пока не поздно! Скорее! Сделай так и убегай скорее – это твой единственный шанс на спасение! Делай, как я говорю, и ни о чем не спрашивай!
Я слышал это и тем не менее продолжал испуганно повторять вопросы. Вокруг меня были могилы, тьма и тени; внизу подо мной – ужас, недоступный человеческому пониманию. Но мой друг пребывал в еще большей опасности, чем я, и, несмотря на испуг, мне было обидно, что он полагает меня способным бросить его в таких обстоятельствах. В трубке прозвучали еще несколько щелчков, а затем отчаянный вопль Уоррена:
– Уматывай скорее! Ради Бога, столкни плиту на место и уматывай отсюда, Картер!
То, что мой спутник опустился до просторечных выражений, свидетельствовало о крайней степени его потрясения, и это оказалось последней каплей. Приняв вдруг решение, я прокричал:
– Уоррен, держись! Я спускаюсь к тебе!
На эти слова трубка откликнулась воплем, в котором сквозило уже полное отчаяние:
– Не делай этого! Ты не понимаешь!.. Уже слишком поздно… И лишь я один виноват! Столкни плиту и беги – мне уже никто не поможет!
Тон Уоррена опять изменился – сделался мягче, в нем стала слышна горечь безнадеги, но при этом ясно звучала тревога за мою судьбу.
– Скорее, а то будет поздно!
Я пытался не слишком вслушиваться в его увещевания, стараясь стряхнуть сковавший меня паралич и броситься ему на помощь. Но когда он обратился ко мне в очередной раз, я все еще сидел без движения, скованный леденящим ужасом.
– Картер, торопись! Не теряй времени! Все бесполезно… тебе нужно уходить… лучше я один, чем мы оба… плиту…
Пауза, щелчки, и вслед за тем слабый голос Уоррена:
– Почти все кончено… не продлевай этого… завали вход на чертову лестницу и беги со всех ног… ты зря теряешь время… прощай, Картер… прощай навсегда…
Внезапно Уоррен перешел с шепота на крик, переходящий в вопль, исполненный тысячелетнего ужаса:
– Будь они прокляты, эти исчадия ада!.. их здесь легионы!.. Господи!.. Беги! Беги! БЕГИ!
После этого наступила тишина. Бог знает сколько тысячелетий я просидел ошеломленный, бормоча, взывая и выкрикивая в телефонную трубку. Уходило тысячелетие за тысячелетием, а я все сидел и шептал, звал, кричал и вопил:
– Уоррен! Уоррен! Ответь мне – ты все еще здесь?
А потом на меня обрушился ужас, явившийся апофеозом всего происшедшего – немыслимый, невообразимый и почти необъяснимый. Я уже сказал, что, казалось, многие тысячелетия миновали с тех пор, как Уоррен выкрикнул последнее отчаянное предупреждение, и с тех пор лишь мои крики нарушали гробовую тишину. Однако спустя все это время в трубке снова раздались щелчки, и я весь обратился в слух.
– Уоррен, ты здесь? – снова позвал я, но в ответ мой рассудок накрыло беспроглядной мглой. Я даже не пытаюсь дать себе отчет о том, что именно имею в виду, джентльмены, и не решаюсь как-то описать это, ибо первые же услышанные мною слова лишили меня чувств и привели к тому провалу в памяти, что продолжается вплоть до момента моего пробуждения в больнице. Имеет ли смысл говорить о том, что голос казался низким, вязким, глухим, отдаленным, замогильным, нечеловеческим, бесплотным? Что еще могу я рассказать? На этом заканчиваются мои воспоминания, и далее я не способен поведать ничего. Услышав этот голос, донесшийся из глубин зияющего спуска в склеп, я впал в беспамятство – на неведомом кладбище в глубокой сырой лощине, в окружении крошащихся плит и покосившихся надгробий, где все оплетено растениями и пропитано зловонными испарениями – и сидел, оцепенело наблюдая за пляской под бледной ущербной луной бесформенных, питающихся трупами теней.
А произнес он вот что:
– Идиот! Уоррен МЕРТВ!
Улица
Некоторые уверяют, что у предметов, которыми мы пользуемся, и мест, в которых мы бываем, есть души, впрочем, встречаются и такие, кто заявляет, что ни у мест, ни у предметов души не бывает; я не отваживаюсь сам судить об этом, но просто расскажу вам про Улицу.
Мужи силы и чести проложили своими стопами эту Улицу, отважные мужчины нашей крови, прибывшие с Благословенных островов, переплыв море. Изначально Улица была лишь тропой, протоптанной водоносами от лесного ручья к кучке домов возле побережья. Затем, когда прибыли новые поселенцы и стали подыскивать место для житья, они поставили свои лачуги вдоль северной стороны тропы; лачуги из прочных дубовых бревен и обложенные камнями со стороны леса, в котором скрывались индейцы с зажигательными стрелами. А через несколько лет появились дома и на южной стороне Улицы.
Обычно по Улице проходили серьезные мужи в конических шляпах, редко расстававшиеся с мушкетами и силками. А также прогуливались их жены в дамских шляпках и послушно ведущие себя дети. По вечерам те мужи со своими женами и детьми рассаживались возле очагов и читали и беседовали. То, о чем они читали или беседовали, было бесхитростным, но питало их мужество и добродетель, давало поддержку в освоении лесов и возделывании полей. И дети, слушая, узнавали о законах и деяниях предков, о той славной Англии, которую никогда не видели или уже не помнили.
Затем случилась война, и индейцы после более не беспокоили Улицу. Те мужи, что прилежно трудились, достигли процветания и были счастливы в полную меру своих представлений об этом. Дети росли, ни в чем не нуждаясь, и со старой родины прибывали новые семьи, чтобы поселиться на Улице. И дети прежних детей, и дети новоприбывших становились взрослыми. Городок стал городом; лачуги одна за другой сменялись домами – незатейливыми замечательными зданиями из кирпича и дерева, с каменными ступенями и железными поручнями у входа и фонарями над парадной дверью. Дома эти строились основательно, с расчетом, что они будут служить многим поколениям. Внутри них изгибались изящные лестницы, выступали резные каминные полки и была со вкусом подобранная обстановка, фарфор и серебро, привезенные с прежней родины.
В то время Улица была напоена мечтами молодого поколения и радостью от того, что ее обитатели становились все более элегантны и счастливы. Где прежде обитали лишь сила и честь, теперь обосновались изящный вкус и ученость. Книги, картины и музыка поселялись в домах, и молодежь потянулась в университет, выросший на равнине к северу. Конические шляпы и шпаги, кружева и белоснежные парики сменились стуком копыт по булыжным мостовым и грохотом множества позолоченных экипажей; вдоль выложенных кирпичом тротуаров появились стойла и навесы для лошадей.