Что же касается даров, которые, по его любимому выражению, «украсили его дух», то есть талантов, которые он получил в преизбытке и которые принесли самый обильный плод, трудно даже выбрать, с какого из них начать – ведь все они были лишь разными сторонами единой яркой индивидуальности.
Бернард был поэтом. Уже сам способ ви́дения мира свидетельствует о его творческом начале: он словно прибавляет нечто к тому, что видит, преображает то, на что смотрит, открывает в предметах своего внимания больше, чем говорят они сами; Бернард проникает вплоть до глубин Божественного замысла, и его свет, преломляясь через душу, делает прекраснее объекты, которые душа воспринимает. Некоторые авторы, в силу собственных предрассудков, а может быть, слишком поверхностного чтения, приписывали ему недоверчивость и даже пессимистический взгляд на природу. Но более глубокое изучение его творений дает возможность обнаружить богатейшую гамму живописных и символических образов, на которых у нас, к сожалению, нет возможности остановиться и существование которых мы можем лишь отметить. Фауне Бернард уделяет больше внимания, чем флоре, словно его заведомо больше интересует все одушевленное. Тем не менее, в его поэтической картине есть все: автор постоянно упоминает стихии, звезды, времена года, камни, растения и животных, и метафорами такого рода чаще всего изобилуют беседы и проповеди. В этом Бернард верен традиции, которая от Плиния и древних натуралистов дошла до него через Отцов Церкви, святого Исидора Севильского, через авторов средневековых бестиариев и лапидариев. Библия была для него главной школой поэзии, именно благодаря ей он научился восхищаться. Она породила в нем убеждение в том, что первоначальный порядок, нарушенный грехом, может и должен быть восстановлен в Господе Иисусе. Mirum opus naturae! Чудно создание природы! – восклицает он в одном из своих писем (72).
Он относит этот принцип к легкости птиц, к быстроте квадриги, – и оба примера служат для поощрения и поддержки тех, кто стремится к Христу. Он действительно умеет вчитаться в книгу природы, о которой говорит в 9-й проповеди (из «Проповедей на разные темы»): он извлекает из нее поучительные уроки, благотворные сравнения, и к этим темам, которые могли бы породить лишь искусственные и бесцветные образы, он подходит с такой свежестью и иногда даже нежностью, что это ясно свидетельствует о его добром настроении и душевном здоровье.
Бернард – художник. Он нуждается в красоте. Он и сам создает ее, и отдает ей предпочтение. Он желает видеть ее простой и чистой, как Сам Бог, отражением Которого она является. Нам следует воздержаться от упрощенных противопоставлений между пышным искусством, которое называют бенедиктинским, и строгостью стиля, присущего цистерцианской ветви. Монастырские церкви были, как правило, небольших размеров и строги по архитектурному стилю. Это относится, в том числе, к большинству монастырей, зависевших от Клюни. Архитектурные приемы, которые использовались в каждом месте, были общепринятыми для своего времени. В виде исключения размеры некоторых базилик, куда стекались многочисленные паломники – Клюни или Сен-Бенуа-сюр-Луар – были сообразованы с иными, не монастырскими требованиями, и их отделка часто больше напоминала отделку соборов и других епархиальных храмов. Цистерцианцы же хотели, чтобы все их аббатства находились в уединенных местах и чтобы их храмы были закрыты для народа; поэтому совершенно нормально, что там царила абсолютная простота. Однако, по мере того как общины росли и распространялись, у них тоже возникала необходимость в возведении более крупных строений, которые порой превосходили по размеру строения монахов других орденов и были ничуть не дешевле их.
Прочные и величественные, но необычайно гармоничные строения аббатства Фонтене, построенного по пожеланию святого Бернарда, и по сей день остаются воплощением той архитектуры, потребность в которой он ощущал. Бернард стал основоположником того монастырского плана постройки, который из Клерво распространился по самым различным регионам Европы. Историки говорили о «цистерцианском плане»; эта формула вызывала споры. Но нет сомнения в существовании «клервоского плана», то есть, иными словами, плана самого Бернарда. Однако, вероятно, наилучшую возможность судить о его эстетическом вкусе дают рукописи, оформленные под его началом. Они считаются шедеврами «чистой графики»: строгое, лаконичное иллюминирование, сдержанное по цвету и выдержанное в идеальной форме, полностью подчиненное письму, которое в свою очередь очень элегантно и продуманно. Для Бернарда важен именно текст. По его мнению, никакой человеческий образ ничего не в силах к нему добавить, но великолепие букв способно вызвать благоговение. Большая клервоская Библия, которая теперь хранится в Труа, может считаться в области иллюминирования тем же, чем Фонтене в области архитектурного искусства: образцом тончайшего сочетания порядка и благодати, высокого вдохновения и лаконичности выразительных средств.
Был ли Бернард музыкантом? Этот вопрос тоже не может не возникнуть, ведь реформа цистерцианского песнопения носит его имя. Однако давал ли он какие-либо указания технического характера? Музыка ощущается в самом его стиле. Нет сомнения, что он «слушал» то, что создавал. Когда он составляет литургическое богослужение памяти святого Виктора для бенедиктинского аббатства в Монтьераме, становится очевидна его осведомленность во всех законах жанра: в метрике гимнов, в структуре респонсориев, в parodia – то есть парафразе – антифонов и т. д. Очевидно, что он знаком с традицией этого искусства в Церкви. Сочинял ли он музыку сам? Невозможно ни утверждать, ни отрицать этого, но от такого человека вполне можно ожидать самых удивительных вещей. Трудно себе представить, чтобы он мог удержаться и остаться в стороне от реформы цистерцианского песнопения, тем более что она проходила под его покровительством и он написал Введение к Антифонарию. Как бы то ни было, он очень верил в воздействие музыки на ум и сердце: «Если там есть пение, – пишет он аббату Монтьераме, – пусть оно будет сдержанно – ни слишком сурово, ни слишком чувственно. Пусть оно будет сладостно, но не беспечно; пусть чарует слух, чтобы тронуть сердце. Пусть врачует скорбь и усмиряет гнев. Пусть не лишает текст смысла, но животворит его». И, рассуждая о «духовной благодати» и духовных вещах, которые достигаются этим путем «проникновения» – insinuandis rebus, – продолжает: благодаря приятности звуков: sic mulceat aures. Утверждение о том, что красота способна «животворить букву», способно немало сказать о душе Бернарда.
Можно ли считать Бернарда философом? Одни говорят, что можно, другие это отрицают. Он не был философом в обычном смысле слова. Более того, он сделал все, чтобы ему в этом звании отказали: ему довелось яростно хулить тех, кто его носил. Но не была ли для него философия, как, например, для святого Петра Дамиани, скорее, литературной темой? Он наблюдал и размышлял: это был, безусловно, мыслитель. О человеке, о единстве разума и смертной плоти, о «функциях» души – животворить, воспринимать, разуметь, – о ее «составляющих» – памяти, разуме и воле, – о ее частях – разумной, вожделеющей и гневливой – у него было собственное мнение, присущее ему одному, и такого рода целостного видения мы не находим ни у кого другого. Он воспринял и усвоил элементы разных традиций, особенно сократической, где подчеркивалась необходимость познания себя. В его мировосприятии все эти элементы служили учению об образе Божием в человеке. Уча, он умел побуждать к рассуждению. И все же он не был ни метафизическим гением, подобным святому Ансельму, ни диалектиком, подобным Росцелину. В этом смысле можно сказать, что философом он не был. Но у него была своя философия, по крайней мере, она ощущается в его трудах. Правда, иногда случается, что риторика наносит ущерб логике; он не соглашается писать, как профессор; некоторое желание увлечь читателя, неожиданно поразить, определенная доля фантазии иногда мешают полной ясности в изложении абстрактной мысли.