И неторопливо пошла прочь, не обращая внимания на жалобные вопли Волка, как вдруг услышала спор на их языке. Она обернулась и увидела, как Змея быстро уходит, а Волк смущенно трусит следом, время от времени поглядывая на нее и, скорей всего, раздумывая, с какой стати приятель выпустил прямо изо рта такой легкий кусок. Элиса была уверена, что обязательно приснится Змее этой ночью, а может статься, что и во все последующие. Он станет мастурбировать, вспоминая о ней. Возможно, заболеет из-за наваждения. Возможно, вскроет себе вены. Хорошо она его уделала, решила Элиса.
Ускорила шаг и миновала светящуюся рекламу клуба «Таркин», подавив неуместный смешок. Ну кто станет отрицать, что быть наживкой чудесно? Было бы желание – она что угодно могла бы сотворить с этой парой идиотов. Что угодно. Думать об этом было приятно – Элиса чувствовала себя могущественной, непобедимой. Как легко она справилась с этой проблемой и как чисто! Зацеп был образцовым – быстрым, изящным. Нужно будет рассказать об этом Вере – о том, как легко она разрулила ситуацию. А как понравилась бы ее матери подобная власть над мужиками! Эта новая мысль заставила девушку рассмеяться. Тогда она взглянула на часы и, к вящему удовольствию, поняла, что смена ее закончилась. Не чуя под собой ног от радости, она заторопилась в тот конец улицы, где находилась автобусная остановка. И даже не обратила внимания на машину яблочно-зеленого цвета, припаркованную у края тротуара, по которому шла. Машину, в тонированных стеклах которой отразился свет фонаря, когда распахнулась водительская дверца.
Все еще радуясь, Элиса оглянулась и посмотрела назад, когда было уже слишком поздно.
7
Моего отца звали Эдуардо. Именно это я и услышала в ту ночь, тринадцать лет назад:
– Тебя зовут Эдуардо.
Понятия не имею, отчего я проснулась: тот, кто это произнес, не кричал. Напротив, голос его звучал как-то удивительно сладко. Я протерла глаза и взглянула на стоящие на прикроватной тумбочке часы – красивые такие, в виде птицы, на одном из распростертых крыльев которой был помещен круглый циферблат. С тех пор это время выжжено в моей памяти каленым железом: 3:38 – вот что показывали зеленые цифры. Меня удивило, что цифры какие-то тусклые, – они ведь фосфоресцирующие и поэтому должны были ярко светиться, и мне всегда очень нравилось, как они мерцают в темноте. Однако было что-то необычное в моей комнате, что-то, мешавшее цифрам сиять.
Это был свет.
Строго говоря, комната оставалась в потемках, но дверь была открыта, и свет проникал откуда-то с лестницы, по-видимому из гостиной, расположенной на первом этаже. Я подумала, что кто-то открыл дверь, например мама, а потом вышел, забыв ее закрыть. Эта мысль была абсурдной, потому что для мамы не была характерна такая небрежность, но я подумала именно так.
Я собиралась уже позвать ее, когда зазвучал смех и еще какие-то голоса, среди них голос Оксаны, нашей горничной, и – снова – тот голос:
– Очень хорошо, Эдуардо. А теперь – успокойтесь. Мы не поймем вас, если вы не успокаиваетесь…
Голос мужественный и одновременно сладкий. Мне он понравился бы, если бы одновременно я не почувствовала нарастающий дискомфорт в желудке, как от проглоченного лекарства, которое начинает действовать только через несколько минут, растворяясь у тебя внутри. Это был мужской голос, но я сразу же связала его с Оксаной, которая точно так же коряво изъяснялась по-испански. «Мы не поймем вас, если вы не успокаиваетесь». Эта фраза меня позабавила. На самом деле я решила, что у нас в гостиной праздник и кто-то из папиных приятелей передразнивает Оксану. Но что за праздник в такое время?
Я сосредоточилась и постаралась вспомнить, что мы в тот день делали: была суббота, мы все вместе ходили в кино, посмотрели чудесный фильм – романтическую историю про любовь, из тех, что так нравятся и маме, и мне, а Вера рассыпала воздушную кукурузу из кулька на пол, под сиденье, и мама ее отругала. Я была уверена, что папа не говорил нам ни о какой намеченной вечеринке, да и было уже слишком поздно. От этого объяснения пришлось отказаться.
Тогда, тихонько встав с кровати и подойдя к порогу, я поняла, что за веселыми громкими голосами слышен чей-то плач.
Когда я наконец поняла, кто плачет, то стала винить себя, что раньше не догадалась. За прошедшие годы передо мной множество раз вставал образ мамы – ее лицо, ее шевелящиеся губы, но ни разу – как она говорит. В моих воспоминаниях, начиная с той ночи, она никогда ничего не говорит – только тихо плачет и невнятно икает.
Я вышла в коридор, но, не дойдя до лестницы, остановилась, услышав яростный шепот папы:
– …ты что, не видишь? Я спокоен… А теперь почему бы тебе не разрешить моей жене подняться на минуту наверх и взглянуть на девочек?
– Слушай, Эдуардо…
– Я спокоен… Всего на минутку. Майте, пожалуйста, прекрати плакать…
Дверь моей комнаты была последней по коридору. По правую руку от меня была комната Веры, дверь в нее тоже была открыта, но, к счастью, Вера лежала в кровати и спала. А через распахнутую настежь дверь спальни наших родителей я смогла разглядеть валяющееся на полу красное одеяло и простыню. Мне пришло в голову, что мама рассердилась бы, если бы увидела этот беспорядок, но тут же я сообразила, что она уже, должно быть, это видела, потому что плачет-то как раз она.
Я осторожно приблизилась к лестнице. По-настоящему я не испугалась, но по какой-то причине мне казалось, что будет лучше, если люди в гостиной меня не заметят. Именно поэтому я выбрала лестницу, а не коридор, потому что с лестницы могла охватить взглядом бо́льшую часть первого этажа, да так, что снизу меня никто не увидит. Я спустилась на несколько ступенек – бесшумно, босая, вытягивая шею, чтобы поверх деревянной балюстрады разглядеть происходящее внизу, – как зритель в театре, которому досталось неудобное место.
Первым, кого я увидела, был папа. Он сидел напротив лестницы на стуле, примотанный к нему скотчем. Скотч был серебристого цвета, он крест-накрест пересекал его грудь и живот, голые под распахнутой пижамой, а ниже обвивался вокруг коленей и щиколоток. Папа был почти неузнаваем – покрасневшее потное лицо, взлохмаченные волосы. Он широко таращил глаза, и я поняла, что это оттого, что не надеты ни линзы (он снимал их перед сном), ни очки. Странно, но именно эта деталь ошеломила меня – небрежность в таком человеке, как он, занимавшем высокую должность в администрации предприятия по производству стекловолокна, всегда таком безукоризненном, таком элегантном.
Оксана, девушка-украинка, помогавшая нам по дому, которую мы наняли всего пару месяцев назад, стояла рядом с папой. Она была совсем молоденькая, от силы лет двадцати, светловолосая, невысокого роста. Сейчас на ней была не ее обычная униформа, а джинсы и куртка, которые она надевала в выходные дни, и она довольно часто встревала в разговор, говоря то на родном языке, то на ломаном испанском. Меня очень удивило то, как она говорила: яростно жестикулировала, почти кричала – разительный контраст по сравнению с той смиренной девушкой, какой она выглядела раньше. Маму я видеть не могла – по-видимому, из-за того, что она сидела на противоположной от папы стороне, под лестницей, но в гостиной присутствовали еще двое – они ходили взад-вперед, и я очень хорошо их рассмотрела. Это были мужчина и женщина. Женщина все время оказывалась спиной к лестнице, поэтому я смогла заметить только пышную копну темно-каштановых волос и кожаную куртку. Мужчина, обладатель этого голоса, ходил туда-сюда – от стула с папой к дивану и обратно. Самой характерной в его облике была голова – бритая наголо, только по центру ото лба к затылку шла густая черная полоса волос, похожая на конскую гриву.
– Эдуардо, – говорил Человек-Лошадь, причем так, что у него получалось «Эдардо». – Девочки в порядке. Спокойно.
– Я спокоен, черт! – тяжело дыша, сказал папа, но было очевидно, что спокойствие он, конечно, потерял. – Повторяю, я совершенно спокоен. И я уже отдал вам кредитки и ПИН-коды к ним… Чего вы еще хотите, черт подери?..