… Детский гробик захватывает течение реки и уносит прочь. Неправда, обрывает она видение, неправда, по реке я пускала венок купальский… А иконы все после смерти младшенькой мама убрала, в мешочек завязала и сказала: «Невмоготу будет – достанешь, может, тебе хоть помогут, а то и продашь в чёрный день, когда одна останешься». А она их отдала в храм, церкви тогда восстанавливать стали по сёлам. В своём-то посёлке нет. Молельный дом открыли по западному образцу, там иконы не нужны. Приехали из Америки и давай учить, как жить правильно надо, агитировать, с переводчиком ещё… Слушала Любонька их, слушала, да и говорит: «Что ж ты, сукин сын, перед нами ломаешься, ты же никакой не американец, так говори по-русски». Удивился, глазёнками заморгал, кто такая да как поняла. А Любоньке что? Гипнозу не поддаётся, особенность у неё такая – специально проверяли… А иконы… так разве в них дело?
Сильно, конечно, в войну мать обиделась за дочку, что не помогли, не вылечили. А от чего лечить-то – от голода? Кушать хочется всегда и сейчас тоже, как тогда: «Хлеба, ну хоть бы небольшой кусочек обыкновенного чёрного хлеба», – думает Любушка.
Она сидит на крылечке магазина со сказочным названием «Теремок», томно припекает июльское солнце, но она не может никак отогреться, сознание путается, и воспоминания мешаются… и сочиняется своя сказка о волшебном тёплом доме, в котором ждёт еда и любимый. Она знает, что сегодня заповедная ночь, в которую встречаются любящие. Сегодня её ночь: отвергнутой русалки, которая вышла из воды в поисках любви, но так и осталась неприкаянной на земле.
Прибрежный ветерок, одуряя свежестью близкой реки, ласково перебирает светлые кудри на его голове, пропуская их сквозь розовеющие пальцы закатного вечера… Она помнит и алую каплю солнца, стёкшую по небесной щеке в водную глубь, и неумолимо ускользающий с набежавшей волной трепетный шелест волос…
Он был крепок и очень хорош в свои двадцать пять лет. Ей было тридцать шесть… Она сплетала венок из цветов и трав, которых не знают обыкновенные девушки, она угадывала их в отзвуках воды и в отсветах купальских огней, они жили, струились в ней самой ароматом древнего заповедного зова…
Теперь он, толстый и лысый, приезжал иногда проведать материнский дом. Зашла как-то к нему и остолбенела. На комоде в прозрачной обёртке – высушенный венок. Откуда, батюшка, такой-то? Смеётся: «Подарок русалки из реки в руки пришёл. Дивной красоты был, даже вот засушил на память, может, грешным делом думал, хозяйка его мне явится. Вот так всю жизнь и надеялся».
– А венок-то, батюшка, мой.
– Да что ты, Любонька, – он с сожалением смотрит на неё, как на больного ребёнка. – Этот венок мог принадлежать только писаной красавице из сказки. В жизни-то вот по-сказочному не выходит – посулит судьба да бросит.
– А я и была красавица. Косы пышные по… – красноречивый жест рукой, – глаза огромные… Не туда глядел. Дайко веночек, там и примета должна быть… – Она смотрит на него торжествующими голубыми глазами на ставшем удивительно молодым лице. – Видишь, мой! А на судьбу не обижайся, она посылает, да человек не принимает, не понимает, сердешный, несмышлён ещё больно… сам идти не может, всё ждёт, когда поведут, вверх ли, вниз ли, по течению понесёт или на дно затянет, там, видно, и счастье его покоится…
* * *
– Здравствуй, Любавушка-Купавушка, – говорю я старушке, сидящей на магазинном крыльце.
– А сегодня праздник большой, – сообщает она загадочно и поясняет: – Купала.
– Хлеб-то хоть есть?
– Нет.
– Тебе чёрный или белый?
– Лучше чёрный, – отвечает.
Я покупаю ей буханку хлеба, дешёвой колбасы (сами едим такую) и упакованную стаканчиком шекснинскую сметану (говорят, самая лучшая), складываю всё в новый пакет и на крыльце вручаю ей: «С праздником!» Она рада, она счастлива, как ребёнок, и смущена. Она никогда ничего у меня не просит («вам ведь самим надо»), кроме чистых тетрадей: она пишет стихи, большей частью на заказ – свадьбы, поминки, юбилеи… – где не заплатят, так хоть накормят. Это раньше её печатали в газетах. А теперь на бумагу пенсии не хватает. Много ли ей надо самой, но дома ждут два верных кота – белый и рыжий, их-то ведь обязательно кормить нужно…
* * *
У нас она появляется редко и всегда внезапно.
– Я вот что подумала – в газету написать, весь пруд наш молодёжь загадила. Банки, бутылки. Там ведь эта танцплощадка, дак что и делается, и парк весь тоже, а его ведь школьники высаживали. Предлагала Чулкову туалет убирать, хоть за сто рублей, так нет… А там после дискотек этих…
Знаешь, Галинька, каждый раз я засыпаю с одной только мыслью: «Не дай мне Бог лишиться разума!» – жалится она. – Детство было военное, голодное. Мать привезла меня сюда, когда мне было два года, и старость вот такая же. Раньше, как инвалиду, мне пайки продуктами давали, а сейчас ничего… Полис вот не могу два месяца получить, а лекарства плохие нынче стали, не действуют, как раньше… Астма у меня, задыхаюсь, – она закашлялась, мелко-мелко затряслась всем телом. – К Сохатой-то подходила, к заместителю сельсовета, как, говорю, с дровами-то? Я ведь уже шесть лет в нетопленой квартире зимой живу. А она мне: «Пьёшь ты, чего, мол, с тобой и разговаривать». А разве так пьют? Много ли я выпью, совсем маленько, так только, перед сном – согреться, да чтоб рассудка не лишиться, поплачу тихонько, мне и легче станет, да Господа попрошу только об одном: «Не дай лишиться разума!» А так разве выжить-то? Ты, говорит, в кочегарку на ночь иди, мужики тебя пустят согреться. Хорошо, говорю, когда твой Саша-то дежурит? Муж у неё в кочегарке работает. Я прямо к нему и пойду, пусть греет. Вот так! Она и слова все потеряла, закраснелась… Кхе-кхе, – застенчиво-хитрая улыбка тронула обескровленные губы.
– А вообще нет, я с мужиками – ни-ни. Как это – под чужого мужика-то ложиться. Не понимаю… Нет. У меня вот не сложилось, и сын мой в детдоме рос. Я инвалид по психическому заболеванию. Раз родила… потом, правда, ещё абортик сделала – не разрешили, и всё… завязала.
* * *
Вчера мы с детьми встретили её на улице, помогли сумку нести.
– Со свадьбы вот. Люди мне и говорят: «Одну-то тебя прокормим. Ничто». Не хочу в богадельню-то, в чужое место. Умирать, так у себя. Лучше нигде не будет. Полис-то мой, Галинька, два месяца в столе у них пролежал. И с паспортом так же, а без него пенсию не дают, в приют, говорят, иди… А кто моих котиков кормить будет? Они у меня верные, позову – на голос выходят, ждут, родимые, встречают…
…Пруд этот не природный, нет, вырыли. А когда, и не знаю. Давно эта плотина здесь, мы приехали, так уже была. Раньше купались тут. А сейчас и бельё не пополоскать – загадили, чистить надо. Вон ряской всё заросло, а у мостков бутылок этих пластиковых сколько…
Здесь и волос водится. Иду как-то, а он парнишке в ногу впился. Я-то знаю, что это такое. Достала платочек, мочись, говорю. Обработала сразу, а так бы нет, пропал. Вон подальше место гиблое есть, раньше-то человек пятнадцать там за мою бытность утопло, подруг моих несколько. Молодые были, горячие, ничего-то не боялись. А сейчас уж не то, никуда… Даже и в райцентр не съездить – праздник вот будет Волго-Балту, а мне самой уж и не доехать… а здесь у нас и тетрадей-то нигде нет, а то бы я воспоминания написала, помню, как в войну посёлок бомбили. А обелиск в парке тоже загадили, бутылки всё хвостают, я вот хожу, стёколки-то сама убираю… как уж могу.
А ещё семья выдр на берегу поселилась вон там, где качели сломанные. Ночью выходят на плотину… Я так постою да понаблюдаю, интересно, порой и самой туда хочется. Вот и прошу Господа, чтоб от мыслей таких поберёг. Вон мужик недавно у нас молодой повесился, да много их сейчас таких. А нельзя. Грех большой.
Раньше нам пайки к празднику продуктовые давали, а сейчас ничего – совсем забыли.
А, Коленька, вот спасибо. Дальше уж я сама дойду вот тут тропинкой, через парк. – Она достаёт пачку с печеньем. – Берите, не обижайте. Это от меня за помощь. Девочку-то твою не очень, а Коленьку-то я хорошо запомнила, сразу, как вы здесь появились, идёт такой маленький с рюкзачком…