Литмир - Электронная Библиотека

– «Касторкой», Евгений Владимирович, «касторкой» прозвали вас!

И сделалась мгновенно красная, как свекла. Все почувствовали себя неловко, но Юматова, точно желая отвлечь внимание от выходки простоватой Смуровой, заметила:

– Господа, нехорошо так веселиться! Ведь не следует же забывать, кто мы и где мы!

– О, нет! – выступил горячо Козлов. – Не грех повеселиться и нам. Мы такие же люди, как все другие, и нет никаких решительно причин, чтобы не удовлетворить хоть раз в год свое желание пошутить, даже подурачиться немного. Не прав ли я?

– Конечно, правы, Валентин Петрович, конечно! – раздалось со всех сторон в ответ Козлову.

– Великий Шиллер сказал, что веселиться нужно каждому человеку и кто никогда не веселится, тот нехороший человек, – заметил Фик-Фок.

– Сказал он это или нет, все равно будем веселиться, – почти сердито произнес Козлов.

* * *

– Тише! Тише! Слушайте хорошенько!

Черненькая, смуглая Двоепольская настроила гитару, и первые звуки «Вiтров буйных» поплыли по комнате.

Густой, мягкий бархатный голос «семинариста» покрыл дрожащие струны. Могучей волной пронесся он по комнате, вылился за дверь, помчался по коридору, по всему зданию общежития, вырываясь в сад и на двор.

Ярменко пел с тем особенным залихватским хохлацким пошибом, с каким поют эту песню только прирожденные хохлы, дети вольной, когда-то свободной «Хохландии».

Все было в ней, в этой песне: и широкие, как золотое безбрежное море, степи, и шелест могучего ковыля, и шепот вишневых садочков и «чернобривые» Оксаны, вышедшие поболтать с парубками у зеленого тына…

– Вiют вiтры, вiют буйны,
Аж деревья гнутся…

– выводил врывающийся прямо в душу, за сердце хватающий голос певца… Взволнованные, потрясенные мощью звуков и силой выражения, слушали все присутствовавшие с затаенным дыханием, с шибко бьющимся сердцем вольную, дивную, прекрасную украинскую песнь…

Звуки создавали широкие картины, рисовали знойный полдень, голубое небо Малороссии, забытую удаль запорожского казака…

Сладкое оцепенение очарования сковало головы, сердца, мысли и чувства… И так странно и дивно было видеть огромную, неуклюжую, вечно все бившую и портившую фигуру Ярменко теперь, в этом преображенном силой его песни вдохновенном певце…

Его глаза ушли далеко и видели, казалось, нечто недоступное другим…

– Фу, ты, шут возьми! Вот так штука! – точно пробуждаясь от сна, вскричал доктор Козлов, вскакивая с дивана, когда затих последний звук чарующей песни. – Или у вас, батенька, в горле спрятан Шаляпин, или я просто ничего не понимающий старый козел!

– Да что вы… что вы… Просто пою, потому что люблю пение, как любят его все у нас на Украйне… – ронял как во сне Ярменко, казалось, еще не остывший от охватившего его вдохновенного «захвата», глядя мечтательно устремленными глазами куда-то вперед.

– А ну-ка, «новорожденная» сестрица Розочка (так, кажется, по прозвищу), спойте и вы нам что-нибудь.

Розочка не заставила старика доктора повторять его приглашение, встала на середину комнаты и весело, тоненьким, высоким детским голоском запела:

– Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно,
В роковом его просторе
Много бед погребено…

– Браво! Браво, Розочка! Браво, – одобряли восхищенно присутствующие.

Веселье, искреннее, задушевное, ничем не стесняемое, царило в комнате…

Даже Юматова, глядя на оживленные лица присутствующих, думала про себя: «Доктор Козлов прав, надо и нам хоть изредка забыть, рассеяться от нашего тяжелого житья-бытья, от стонов и мук, которые мы слышим и видим дни и ночи! Надо набрать сил, чтобы продолжать наше великое дело – служение немощным и страждущим».

Но вдруг и музыка, и пение, и веселье – все разом оборвалось, затихло, когда неожиданно приоткрылась дверь комнаты, и в «десятый номер» общежития протиснулась голова служителя из мужской тифозной палаты.

– Ваше высокоблагородие, господин доктор, там больного привезли… скубента буйного… страсть… Пожалуйте в палату, дежурные сестрицы просят, – произнес он громким шепотом, не то испуганными, не то любопытными глазами оглядывая непривычную обстановку бала в обычно хмурой, грустной, серьезной общине сестер.

– Сейчас, Вавила, приду!

И доктор Козлов, наскоро вытирая пот, градом катившийся по лицу, и пожимая руки хозяевам и гостям, поспешил в барак, увлекая Семочку за собой.

Глава XIV

Ночь… Лампочка под зеленым абажуром едва пропускает свет… Чуть слышный, невнятный лепет, сонный вздох, болезненный выкрик бреда часто нарушают тишину…

Нюта движется быстро и бесшумно. Здесь, в мужской палате, дежурить труднее, нежели у женщин. Ей помогают сиделка и служитель. Тут по большей части лежат тифозные, а за неимением места (больница переполнена бесплатными пациентами), и с другими серьезными, но не заразными болезнями.

Темная длинная декабрьская ночь кажется бесконечной. Шорох Нютиных шагов не может потревожить больных. Измученные, изможденные, вытянувшиеся, как у мертвецов, лица поражают своей бледностью при слабом свете лампы. У других, напротив того, щеки горят темным болезненным румянцем. У этих горячка свирепствует с неудержимой силой. Дико блуждающие глаза, всклокоченные волосы и багровое лицо с надувшимися на лбу жилами одного из больных на крайней койке особенно смущают Нюту. Это самый беспокойный больной, доставленный сюда в вечер Розочкина рождения: молодой студент-медик последнего курса. У него жестокая горячка. Он все время без сознания. То рвется с постели, выкрикивая страшные, дикие угрозы и бешено сверкая горящими больным огнем глазами, то лежит по целым часам странно затихший, в глубоком обмороке, и с мучительной молодой настойчивостью борется со смертью. Его зовут Николай Кручинин, ему двадцать шесть лет.

Когда доктор Козлов обходил сегодня больных вечерним обходом, он особенно долго и тщательно осматривал молодого человека.

– Серьезное положение… Исключительно тяжелый случай, – бурчал он себе под нос и, кинув мимолетный взгляд на Нюту, сказал: – Ввиду особо резкого и быстрого хода болезни я ночью еще зайду, сестрица. Очень серьезный случай.

Нюта знала, что означали эти слова: по ночам Валентин Петрович навещал только особенно тяжелых больных, обреченных на смерть.

– Если заметите, что силы будут падать, сделайте ему вспрыскивание камфары, – наказывал он, уходя. – А если снова начнет буянить, прикажите надеть горячечную рубашку, сестра.

Больной, действительно, был неспокоен. Он бился то и дело на своей узкой койке и кричал:

– Отпустите меня… Что я вам пленник, что ли!?. Да выпустите же, вам говорят!

Нюта быстро подошла к нему, наклонилась над его лицом, худеньким, заканчивающимся мягко курчавившейся русой бородкой. Голубые глаза студента, такие светлые днем, теперь были черные, как уголья, и, глубоко запав в провалившихся орбитах, угрожающе горели горячечным блеском.

– Кто вы такая? – грубо, почти во весь голос, крикнул он Нюте. – Что вам надо от меня?

– Я хочу вам дать успокоительного, больной. Я сестра и пришла вам помочь.

– Что такое!? Вы – сестра, вы, ха-ха-ха! Ловко же вы обманываете меня… Какая же вы сестра… Вы – тюремщица. У меня есть сестра Сонечка… Она там, у матери, в деревне… А вы – моя мучительница… Вы мучите, терзаете меня… Зачем у вас нож в руке?.. Я вижу, о, я вижу отлично! Вы не проведете меня!..

– Бог с вами… что вы говорите, голубчик. Это не нож, а градусник, термометр… видите, я хочу измерить вам температуру, – тихим, кротким, увещевающим голосом говорила Нюта.

Но больной уже не нуждался в объяснении. Он снова затих, впал снова в обычное продолжительное забытье.

Нюта смерила температуру тела, поднесла градусник к лампочке и ужаснулась. Ртуть показывала «41».

23
{"b":"617902","o":1}