Так они и смотрели друг на друга. Жанна, замершая в кресле, с обнаженной ногой, протянутой к собаке, и человек, тот самый, чье тело, напитанное холодной водой, было похоронено на городском кладбище в конце лета.
Она сразу узнала его. Щеточка старомодных усов, высокий лоб, теплый взгляд светлых глаз. Он стоял, замерев, словно его застали на месте преступления, в неудобной позе – согнув спину и повернув голову.
– Вам неудобно стоять, – сказала Жанна. Голос подрагивал и был хрипловат со сна.
– Ничего, – ответил он, помедлив. Выпрямился, спрятал в карман листок бумаги и молча сел на стул.
– Не бойтесь, – сказал он. – Я не причиню вам зла.
– Я не боюсь, – сказала Жанна. – Почему вас прячут от всех? Разве вы совершили преступление?
– Да, – ответил он тихо. – Я утонул. Закон природы нельзя нарушать… Это и есть преступление – быть живым и мертвым одновременно. А вы та самая девушка, которую я не смог спасти?
– Мы немного знакомы. Я была вашей студенткой, просто вы меня не замечали.
– Возможно, – сказал он. – У меня слабая зрительная память. Особенно на девушек. Это не обижает вас?
– Нет. Я рада, что вы живы. Я хожу к вам на могилу. Вам нравится памятник?
– Не знаю, – улыбнулся он. – Не видел.
– Я помешала вам?
– Нет. Я не хотел вас пугать. Мертвецов боятся больше, чем живых.
– Боятся неизвестного, а я вас знаю. Вы такой, каким я вас себе представляла. И право же, я очень рада, что вы живой, – повторила она.
– Вы ошибаетесь. Я действительно утонул.
– Вы… двойник того, погибшего? Брат-близнец?
– Не спрашивайте. Я и есть тот самый. Утопленник.
– А кто же там похоронен?
– Прошу вас, не задавайте вопросы. Я отвечу только то, что можно ответить. Я похоронен там, я. Но я не пришелец с того света, не призрак. Просто здесь меня не существует. Даже для вас. Запомните это. Для всех я умер.
– И для вашего отца?
– Для него я живой и… мертвый в то же время. Он слишком любит меня и готов поверить всему, даже самому невероятному.
– Я вас тоже люблю. И тоже верю. Мне неважно, почему вы живой и куда уходите. Главное, что вы не умерли… навсегда.
– Тише, говорите, пожалуйста, тише. Вы разбудите отца. Он не должен знать о нашей встрече. Обо мне знают только собака и он.
– И я. Знаю давно. Я чувствовала это. Вы должны уйти?
– Да, я должен уйти. Не говорите никому. Отец боится, что вы расскажете обо мне.
– И что же будет, если об этом узнают?
– Нельзя делать то, чего делать нельзя, – усмехнулся он. Черты его лица отвердели, и он еще больше стал похож на деда. – Я ухожу, но приду к вам потом. Вы не против?
– Вы разбудите его граммофоном.
– Я научился обходиться без него. У вас аналитический ум. И вы – бесстрашная девушка. Я думал, что вы упадете в обморок.
– Не обольщайтесь. Я упаду. Потом. Сейчас просто некогда.
– Желаю удачи, – сказал он, – ждите меня завтра. Привет Джеральду. Пусть он не притворяется спящим.
– Он тоже любит вас. До завтра.
– Ложитесь в постель. Она – ваша.
– Хорошо. Я попробую заснуть.
Дверь бесшумно закрылась за ним. Шагов она не слышала. Задула ненужную свечу и забралась под одеяло.
– Тебе же сказали – не притворяйся спящим, – сказала она. – Все равно у тебя уши шевелятся.
– Может, по-вашему, мне их нужно отрезать? – произнес пес из-под кровати.
– Ну вот, – вздохнула Жанна. – Старики пророчествуют, мертвецы оживают, собаки разговаривают. Что еще?
– А еще Вселенная делится, как инфузория, – подумав, сказал пес.
– Как туфелька? – спросила Жанна.
– В том числе.
– Все ясно. Спокойной ночи.
– Какая уж ночь, – проворчал пес. – Утро на дворе…
…в дверь, обитую мягким дерматином, неустанно давил на черную кнопку, прислушиваясь, как гулким эхом множится стук по лестничным пролетам, как истерично звенит звонок по ту сторону двери. И терпеливо ждал, хотя ждать давно не имело смысла.
Горечь, скопившаяся в душе, начинала подступать к горлу, некуда было выплеснуть ее и некому облегчить непрерывное страдание. Хамзин не выдержал нарастающего одиночества в доме, населенном опостылевшими родными, ставшими чужими, и близкими, давно ушедшими на расстояние крика.
И он пришел к Полякову. Тот не дежурил сегодня, но должен выйти на работу утром, вот Хамзин и решил, что этим вечером его можно застать дома и поэтому не хотел верить в тщету свой надежды.
Бешеное терпение его было награждено металлическим скрежетом задвижки. Дверь распахнулась, и Хамзин поспешно перешагнул порог, словно боясь, что его не впустят. Поляков не удивился позднему гостю, молча отстранился, уступая дорогу, и так же молча закрыл дверь.
Вскипающие слова теснились в гортани, мешая друг другу. Хамзину хотелось плакать, и говорить, и кричать истошно. Он не стал раздеваться, а прямо в полушубке прошел в комнату и, не глядя, опустился с размаху в кресло. Старое дерево жалобно скрипнуло под его монументальным телом.
– Мишка, – выдохнул он, – дай выпить.
Поляков повозился у буфета и протянул стакан. Хамзин нежно погладил граненое стекло.
– Мишка, помоги. Конец мне.
– Можете пожить у меня. Это вас спасет?
– Нет, – обреченно вздохнул Хамзин. – Куда я от них денусь? В Антарктиде найдут.
– Тогда разводитесь. Еще не поздно.
– Да ты что! Живьем съедят, а не выпустят.
– Послушайте, Иван Николаевич, а может, вы сами виноваты в своих бедах?
– Конечно, – охотно согласился Хамзин. – И чего, дурень, женился? Завидую я тебе, Мишка, ни жены, ни тещи, ни детей. Сам себе царь. Налей-ка еще.
Он выпил второй стакан и по обыкновению своему стал рассказывать то, что уже давно было известно Полякову. Слова легко и плавно перетекали одно в другое. Хамзин выпускал их на волю, и от этого становилось прозрачнее и светлее на душе. Он говорил о своей неудавшейся судьбе, о непоправимости ошибок, совершенных в юности, о горечи и обреченности надвигающейся старости. Поляков слушал его, не перебивая, и постепенно в Хамзине укреплялась надежда, что он нужен кому-то, что его горести и печали близки и понятны другому человеку, а значит – жизнь еще не проиграна и стоит того, чтобы за нее держаться. Желательно – покрепче.
Оживая, он поднялся и походил по комнате, разглядывая мебель.
– И не скучно одному? Небось, привечаешь кого-нибудь? Знаю я тебя, хитрый ты, Мишка, себе на уме. Девчонку прячешь, ага?
Он решительно открыл дверь в другую комнату.
– Куда ты ее дел? А здесь-то рухляди! И охота тебе барахло беречь?
– Вам стало легче? – спросил Поляков вместо ответа. – Вот и хорошо.
– Винцо у тебя, Миша, классное. Сразу полегчало. Сыпани-ка еще стакашку. Да ладно, не суетись, я сам.
Хамзин прошел к буфету и взял в руки бутылку. Повертел, удивленно вскинул брови.
– Откуда такое? Сколько лет пью портвейн, а ни разу не видел, чтобы он через «а» писался. Почему «партвейн»?
– Не знаю. Опечатка, наверное.
– Ничего себе, опечаточка, хоть в музей ставь… И вкус странный… На кого работаешь, Мишка? – спросил он заговорщическим шепотом. – Возьми в долю, – и довольно расхохотался.
– На науку работаю, – улыбнулся Поляков. – Научных работников обогреваю.
– Ох, и врешь ты, Мишка, ох, и заливаешь! И где это ты целыми днями пропадаешь? Как ни придешь, а тебя дома нет.
– Следите за мной?
– А что! И слежу. Я тебя люблю, вот и хочу знать, кто ты такой.
Поляков начал нервничать, хмурясь и топорща светлые усы, но вслух раздражения не выказывал, терпеливо ожидая, когда инженер оставит его в покое.
А Хамзин почувствовал себя уверенным и непогрешимым. Ни дома, ни на работе он не мог позволить себе такой свободы. Дома была жена, пресекающая любые попытки самоутверждения, и теща, разящая наповал презрительной репликой. А Поляков, как всегда, не отвечал на грубость грубостью, не вступал в словесные перепалки и неизменно называл его на «вы», что очень льстило Хамзину, привыкшему слышать панибратское «Ванька» даже от подчиненных. Вино ударило в голову, было легко и свободно. Хотелось петь или хотя бы смеяться. Он удобно развалился в кресле-качалке, покачивался, болтал ногами, и та самая радость, что сродни детскому крику «ага, вот ты где!», не покидала его.