Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сосед не любил рассказывать ни про себя, ни про историю этого «пежо», обычно отделываясь шутками или переводя разговор на другую тему, поэтому о его прошлом приходилось узнавать от деда: они с дядей Колей были приятелями и – как, с осуждением качая головой, негромко сетовали родители Максима – собутыльниками, хотя оба на самом деле пили мало, и всё по каким-то неглавным праздникам, вроде снятия блокады.

Николай Леонидович родился в Ленинграде 6 декабря 1931 года, в день, который был бы воскресным, если бы советская власть не отменила воскресенье во всех его проявлениях и в новом календаре эта дата не стала последним днем первой шестидневки. Он был единственным сыном Леонида Седнева – поваренка, почему-то отпущенного чекистами из Ипатьевского дома перед самым расстрелом царской семьи. Ленька, с которым цесаревич играл в «воздушный бой» («Фигура, ставшая на клетку с облаком, считается недоступной для нападения неприятеля») и взятие Константинополя («Ваше Императорское Высочество, разрешите доложить: Царьград наш!»), не стал возвращаться к себе под Углич, в родное Сверчково, а сразу поехал в Петроград – дед запомнил, как дядя Коля с пьяной многозначительностью повторял: «Вместо Углича – в Петроград». Он устроился в авторемонтные мастерские на Выборгской стороне и через несколько лет женился, причем родившегося сына почему-то записал на фамилию Шурочки. К плите Леонид старался не подходить даже близко, объясняя, что на царской кухне в основном чистил картошку да следил за печами. Действительно, если он и умел когда-то готовить, то с годами, похоже, совсем разучился: на памяти Николая отец лишь однажды попытался сварить ему кашу, но есть получившуюся клейкую массу было решительно невозможно. Зато Седнев, окончивший, кажется, только фабзавуч, сам освоил иностранный язык – дядя Коля не мог сказать, какой именно, но в детстве видел у него на столе документацию с непонятными буквами – и, конечно, стал отлично разбираться в машинах. Когда здание на углу Невского и набережной Фонтанки, которое построила Елизавета Петровна, свергнувшая, чтобы взойти на престол, младенца-императора, снова превратилось во дворец, только теперь уже дворец пионеров, Леонид начал вести там кружок автодела. Главным и практически единственным учебным пособием была маленькая машина с откидным верхом, когда-то подаренная цесаревичу отцом. Седнев, сразу узнавший автомобиль, на котором наследник катал своего приятеля по липовым аллеям Александровского парка, относился к «малышке пежо» с нескрываемой нежностью и испытывал почти физическую боль, когда очередной пионер задевал изжеванным от частых аварий крылом единственное дерево на тренировочной площадке.

После того как Шура, мать Николая, умерла в начале блокады, отец, которого не брали на фронт из-за каких-то диковинных болезней, добился разрешения эвакуироваться из города на учебном «пежо», причем, в зависимости от организации, где ставил очередную визу, он упирал то на историческую ценность машины, то на ее значение для тылового хозяйства в условиях военного времени. С собой взяли два чемодана – один у Коли в ногах, другой на коленях, – больше в двухместную «малышку» не помещалось, да и, по правде сказать, не накопили они много вещей. Разве что книги, но их Седнев отнес соседям, хмуро пообещав: «Пригодятся».

Они были уже на середине Ладоги, когда впереди разорвался первый снаряд и отец бросил машину влево, сшибая вешки, а потом начал крутить рулем, словно раллист на автогонках, объезжая трещины и полыньи, которые неожиданно возникали в слабом свете теперь уже включенных фар. Останавливаться было нельзя: артиллерия, скорее всего, била вслепую, однако на всякий случай всегда лучше быть движущейся мишенью. К тому же казалось, стоит только затормозить, как лед под ними не выдержит, глухо крякнет и, накренившись, стряхнет с себя автомобильчик в черную воду, на последнюю станцию Дно.

В конце концов обстрел прекратился, и тогда стало понятно, что они не имеют ни малейшего представления, куда теперь двигаться: остатки колонны – если, конечно, от нее что-нибудь осталось – продолжали идти с выключенными фарами, а загоревшиеся машины наверняка ушли под разбитый лед. Можно было бы сориентироваться по Полярной звезде и узнать по крайней мере, в какой стороне восток, однако небо давно заволокло облаками и выбирать направление пришлось наугад. Ехали медленно и с открытыми дверцами – если им повезло и они каким-то чудом двигались в сторону Дороги, где лед был весь в оспинах и проплешинах от снарядов, следовало быть вдвойне осторожными, – поэтому Седнев успел затормозить, когда из темноты перед машиной выскочил человек.

Их осталось пятеро – четверо ребятишек и водитель, которого Леонид сперва принял за еще одного школьника. Ваське Смеховцу уже исполнилось семнадцать, но выглядел он года на два младше, особенно сейчас, когда от холода дрожал и приплясывал в покрывшемся чешуйками льда ватнике: Васька, лежа на краю проруби, все пытался нащупать кого-нибудь в стылой черноте, куда нырнула его полуторка, пока дети не оттащили мальчишку-шофера подальше.

Седнев вытащил из салона на лед оба чемодана и, покопавшись в них, протянул водителю пару свитеров и кожаную куртку. Затем, тяжело поднявшись, достал из кармана пачку документов, в том числе метрику Николая и бумаги, разрешавшие эвакуацию машины, и, не разбирая, сунул их сыну за пазуху. Трое детей поместились на пассажирском сиденье, а между ног у четвертого, на самом краешке водительского кресла, сидел Колька, вцепившись в руль и стараясь изо всех сил не плакать. Он почему-то никак не мог повернуть голову, чтобы взглянуть на отца, и до конца жизни Николай Леонидович так и не простил себе этого. Седнев неумело поцеловал сына – куда-то в ухо и в висок, – и когда он сказал «давай», Колька нажал на газ. Он все-таки посмотрел в зеркало и успел увидеть в нем человека с поднятой рукой, но было уже непонятно, кто это был, отец или шофер Васька. В хорошие дни удавалось себя убедить, что отец.

К счастью, Смеховец не потерял головы, когда начался обстрел, и хорошо помнил, в какой стороне осталась Дорога: машина вернулась на трассу где-то в районе Большого Зеленца, и Колька затормозил у первой же регулировщицы. До этого момента он еще держался, но теперь казалось, что стоит только открыть рот, стоит только произнести слово «папа», и слезы уже будет не остановить, поэтому несколько долгих секунд Колька молча стоял и смотрел под ноги, прощаясь внутри себя с чем-то очень важным, но лишенным теперь всякого смысла. Когда он наконец заговорил, его рапорт был сухим и четким, отчего Томочке Гридневой, стоявшей на посту всего второй день, стало немного не по себе. Оба понимали: искать кого-нибудь там, на льду, уже бесполезно, но регулировщица пообещала доложить обо всем командиру, а Николай сделал вид, будто верит, что отца и Ваську еще можно спасти.

Он так и не заплакал: ни весь остаток пути до Кобоны, ни бессонной ночью, когда лежал в Никольской церкви, уставившись в стену, на которой проступала чья-то плохо замазанная тень, ни потом, когда ехал дальше на восток, показывая документы и убеждая пропустить, заправить, погрузить, разрешить, – и какая-то нехорошая сила была в его взгляде и лишенных интонации словах, так что ему действительно шли навстречу, не столько чтобы помочь, сколько для того, чтобы никогда его больше не встречать, чтобы как можно скорее забыть эти глаза, этот голос, и в результате оказалось, что десятилетний мальчишка в январе сорок второго года смог доехать на своем игрушечном Bébé до самой Вологды.

В Вологде жила Надежда Яковлевна, сестра его мамы, и Николаю еще хватило сил найти ее в городе, полном раненых и эвакуированных, загнать машину в пустой дровяной сарай и, тщательно вымыв руки, сесть на кухне перед тарелкой дымящегося супа. Только тогда он закричал. Это не было ни плачем, ни рыданием, а именно криком, каким кричат от боли люди, отвергнувшие пустые и слабые слова, – и тетя Надя стояла над ним, обхватив руками, но не пыталась утешить и вообще не говорила ни слова, а просто ждала, когда Коля замолчит, и в конце концов он действительно замолчал, сорвав голос.

6
{"b":"616833","o":1}