В девяностых на пустыре появились гаражи-ракушки, но, когда воды потопа схлынули окончательно, исчезли и они. Максим в то время часто бывал у деда, в последние годы совсем переставшего выходить на улицу, и видел, как, бесстыдно распахнутые, они ждали, когда их повезут на свалку, и не было в них ни жемчуга, который уже не созреет в оставшемся на асфальте прелом соре, ни шума далекого океана.
Доходный дом, прозванный местными жителями «рюмочным», из-за чего многие до сих пор уверены, что в нем когда-то находилось питейное заведение, пережил и деревянную усадьбу Анисьи, и металлическую скорлупу гаражей. После революции часть его обитателей куда-то пропала, остальных, как водится, уплотнили, в результате чего в одной из комнат на втором этаже, где раньше была спальня главного редактора журнала «Женский вопрос», обосновались прадед и прабабка Максима, работавшие на Рязано-Уральской железной дороге. Со временем разросшаяся семья заняла всю квартиру: коммуналки вроде бы никто специально не расселял, но они постепенно исчезали, все, кроме одной, в первой квартире, пользовавшейся у соседей нехорошей славой и считавшейся рассадником всего дурного, от вольнодумства до мышей и тараканов.
Дом в какой-то момент хотели надстроить еще парой этажей, но передумали, и только на месте черной лестницы сделали ванные и туалеты: Анисья в свое время поскупилась на удобства. Кроме того, в конце тридцатых над входной дверью повесили похожий на оберег гипсовый знак «Крепим оборону СССР», изображенный на котором газовый баллон со шлангом напоминал бутыль самогона с обвившимся вокруг нее зеленым змием, и это, конечно, необычайно шло рюминскому дому. Перед войной, когда уже не боялись убаюкивающих волн потопа и еще не пугались опаляющего света рукотворных солнц, а ждали только мертвого западного ветра с запахом бунинских яблок, толстовского сена, мещанской герани, – перед войной такие эмблемы давали домам, все жильцы которых, в том числе дети старше двенадцати, получили значки «Готов к противовоздушной и противохимической обороне», и Максим иногда представлял себе, как, сдавая нормативы, они сидят по квартирам с заклеенными бумажной лентой окнами и дверьми, похожие в своих противогазах на унылых южных зверей.
Дед умер, когда дом уже готовились расселять, как будто не хотел заканчивать жизнь в новой и чужой квартире или, того хуже, по дороге, чтобы ехать мертвым по ставшему незнакомым городу, смотреть пустыми глазами в окно, валиться наружу, когда откроют дверцу, и попытки запихнуть тебя обратно будут выглядеть пародией на рождение, – в общем, это «как будто» здесь лишнее: дед не хотел так умирать, поэтому умер дома. Его смерть, похоже, что-то испортила в бюрократическом механизме, поскольку теперь нужно было выселять не двух человек, а одного только Максима, еще с института прописанного у деда: шестеренки, попробовав крутиться в обратную сторону, застопорились, намертво сцепившись сточенными зубцами, и все осталось как есть. Другие квартиры временно стали служебным жильем для бюджетников, так что дом в ожидании сноса, который в документах с медицинской деликатностью назывался «разбором с сохранением фасада», вдруг вспомнил бурную послереволюционную молодость и шумных от смущения рабочих, вносивших свои тощие узлы в комнаты зубных техников, владельцев фотографических ателье и делопроизводителей Общества вспомоществования сибирякам, учащимся в Москве.
После смерти деда Максим еще некоторое время продолжал жить на съемной квартире: хозяева все равно не вернули бы заплаченных за последний месяц денег, да и ему казалось неловким переезжать так быстро. Это не был суеверный страх, когда людям кажется, будто смерть узнала дорогу в их дом и, пометив его своим запахом, как метят территорию другие звери, вскоре вернется опять, – нет, ничего такого Максим не испытывал, чувствуя лишь, что спешка здесь будет неуместной и стыдной. В результате он заселялся почти одновременно с остальными и, таская наверх коробки, думал о том, что его, может быть, принимают за своего – за газовщика или, например, за нового почтальона, – и эта мысль была почему-то приятной.
Первое время Максим почти ничего не трогал в квартире, разве что разобрал и вынес к мусорным бакам кровать, на которой умер дед, и передвинул на ее место платяной шкаф. Вечерами он просто сидел на кухне, слушая голоса за стеной: казалось, еще немного, и он сможет различить слова, но соседи, даже повышая голос, почему-то никогда не переходили эту грань, словно дело было в том, что Максим все-таки не сумел их обмануть и, оставаясь чужим для дома, не имел права знать его тайны. Впрочем, Максим не был уверен, что они говорят по-русски. Иногда он читал книги из дедовой библиотеки, выбирая те, что казались скучными в детстве и глупыми в юности, – книги, где на рассвете распахивалось окно прокуренной кухни, в которой всю ночь спорили, перерисовывали чертежи, выхватывая друг у друга карандаш, и внутрь лилась утренняя прохлада со звоном первого трамвая и песней подражающего ему дрозда. На полках книжного шкафа при этом обнаруживалось множество сухих крошащихся резинок, скрепок в пигментных пятнах ржавчины, выцветших записок со списками и схемами – всего того, чем старые люди пытаются чинить окружающую жизнь, как если бы снашивалась и портилась именно она и как если бы они успели понять ее устройство, – и Максим, отправляя находки в мусор, постепенно начал разбирать квартиру.
В конце концов пришел черед антресолей – устроенного над коридором пенала, который тянулся от входной двери до самой кухни. В детстве Максиму казалось, что это и есть тот самый «долгий ящик», куда откладывают докучливые дела и мертвые вещи, потерявшие смысл своего существования, – они исчезали в длинном узком шкафу, чтобы не корить людей своей ненужностью. Впрочем, дед умел возвращать некоторые из них с того, подпотолочного, света: зимой – лыжи и елочные игрушки, летом – надувной матрас вместе со смешным, половинкой резинового мяча, насосом, а осенью, после поездки на море, – диапроектор для цветных леденцовых слайдов. Однажды, когда внуку было лет пять, дед подсадил его на антресоли, чтобы он достал оттуда портфель с инструментами, до которого сам не мог дотянуться, и Максим, кажется, целую вечность полз по этому коридору с пятном света в конце – дед открыл еще дверцы со стороны кухни, – стоически перенося боль от невидимых угловатых вещей, впивавшихся в коленки, пока не ткнул рукой во что-то омерзительно нежное, пока не замычал от ужаса и не попятился обратно, обрушивая залежи банок, коробок и старых мягких журналов, связанных в стопки шпагатом.
Стремянку дед держал в туалете, но, когда Максим вынес ее в коридор, оказалось, что в конструкции деревянной лестницы что-то сломалось или разучилось работать от старости, поэтому ее ноги теперь пьяно разъезжались по паркетному полу. Максим плохо понимал вещи и не чувствовал пределов их прочности – не доверяя испортившимся предметам, он почти никогда их не чинил. Было неясно, где здесь поблизости искать хозяйственный магазин, так что оставалось идти к соседям: один из них, азиатский человек, живший в квартире напротив, работал, кажется, дворником, а значит, у него вполне могла оказаться стремянка – если не своя, то хотя бы казенная.
У двери с черной, лопнувшей в нескольких местах обивкой Максим, прислушиваясь, замер – внутри работал телевизор, ухала стиральная машина, чего-то требовали детские голоса – и тронул кнопку звонка. Зуммер словно выключил что-то в квартире: прежде чем на глазок набежала тень и, крутясь, защелкал механизм замка, в наступившей тишине были хорошо слышны неторопливые шаги по коридору. Дверь открыл тот самый человек, которого Максим несколько раз видел возле дома одетым в спецовку и с тачкой, груженной то пластиковыми мешками, то пачками картона от коробок. В руках у него никогда не было ни метлы, ни совка из половинки насаженной на палку канистры, поэтому Максим не мог сказать наверняка, что это именно дворник, а не какой-то другой специалист, – да и кто вообще знает, кем значатся в штатных расписаниях все эти люди в серых, синих и зеленых костюмах, на которых иногда кричит во дворе начальственного вида крашеная блондинка? Может быть, их должности звучат бюрократически-возвышенно, а может, они вовсе не упоминаются ни в каких документах: просто люди в разноцветной одежде, живущие рядом, но словно за толстым стеклом, люди, чьи обряды или, например, научные эксперименты кажутся нам уборкой, ремонтом и прочей мелкой заботой о легкости нашего существования.