Эта первая строка была так унизительна, что похвалы и пятерки, содержащиеся в его дальнейших строках, утрачивали всякую ценность: их все равно нельзя было показать ни одному человеку. <…>
В аттестате у Маруси было сказано:
“Сим удостоверяется, что дочь крестьянки, девицы такой-то, оказала отличные успехи”».
Но Чуковский не согласен с оценкой, данной поступку его матери российским дореволюционным обществом. Он пишет:
«Преступления, в сущности, не было. <…>
Был благородный и смелый поступок, который только дураки да мошенники могли называть преступлением.
Вся беда была в том, что в ту пору существовал такой дикий закон: если мужчина и женщина полюбят друг друга, они непременно должны отправиться в церковь к попу. Поп за особую плату прочтет над ними длинную молитву, обведет их три раза вокруг высокого столика, и только тогда – но не раньше – они имеют право называться женою и мужем.
А если случится, что они любят друг друга без благословения церкви и не обращаются за молитвами ни к какому попу? Если без всяких церковных обрядов у них, скажем, родится ребенок? Или двое детей? Или трое? Грех им и великий позор! Царский закон объявлял их самыми ужасными преступниками. Впрочем, не их обоих, а только женщину – мать. Женщина считалась с этой минуты преступницей, и царское правительство объявляло ее детей незаконными, и соседи давали этим детям обидные клички, называли их “байстрюками”, “байстрятами”, считая, что эти незаконные дети гораздо хуже законных детей, что они какие-то скверные, так как господь бог в небесах не дал им разрешения родиться. Чтобы еще сильнее оскорбить и унизить ту женщину, у которой есть “незаконный” ребенок, правительство продолжало называть ее по-прежнему девушкой – и это считалось в ту пору позором. <…>
В паспорте у моей мамы была именно такая свирепая строчка: “Девица с двумя детьми”.
И эта одна строчка на всю жизнь придавила ее.
Из-за этой строчки Бурмейстр выгнал меня из гимназии. Из-за этой строчки Карабубин не допустил мою маму в здание “Павловских дешевых квартир”. Из-за этой строчки соседи шептали друг другу о маме какие-то ехидные гнусности, всякий раз, когда мама проходила мимо них по двору».
Заканчивается «Секрет» рассказом автора о встрече мамы с его отцом:
«Как же случилось с нами такое несчастье? Почему мы родились “незаконными”?
Произошло это так.
Моей маме не было девятнадцати лет, когда в нее, полтавскую крестьянку, неграмотную, влюбился заезжий студент, обещал жениться и увез в Петербург, но через несколько лет разлюбил ее, бросил, уехал в Варшаву и там женился на какой-то избалованной барышне. А мама осталась с нами, с детьми, опозоренная, без мужа, без денег, без какой бы то ни было помощи. Впрочем, деньги мой отец присылал иногда. Но какие-то гроши, да и то очень редко. А потом и совсем перестал посылать. Так что маме поневоле пришлось приняться за стирку чужого белья. <…> В метриках у “законных” детей говорилось: “Сын отца такого-то и матери такой-то”. Но в моей метрике было написано:
“Незаконнорожденный сын девицы такой-то”.
Отец даже не упоминался. Словно я родился без отца!»
Так кто же был отцом писателя? Сам Чуковский ни в повести, ни в автобиографии имени его не называет. Более того, как бы запутывая следы, писатель в различных документах величает себя по-разному: то Васильевичем (это отчество попало в энциклопедии), то Мануиловичем, то Эммануиловичем, то Емельяновичем.
Установить имя отца Коли Корнейчукова удалось украинской исследовательнице Наталье Панасенко. Его звали Эммануил Соломонович Левенсон. Он родился в 1851 году в богатой еврейской семье. Мать же будущего писателя, Екатерина Осиповна Корнейчукова, родилась в 1856 году в простой крестьянской семье. Познакомились они в 1878 году (когда Екатерине Осиповне уже исполнилось 22 года, а не 18 лет, как написал Чуковский в «Секрете»), на следующий год у них родилась дочь Мария (Маруся), а еще через три года – сын Николай, который в повести «Секрет» почему-то назвал свою мать «полтавской крестьянкой». В действительности, как значится в документах переписи 1897 года, она была родом из Херсонской губернии, из деревни Гамбурово Ананьевского уезда.
Отец Чуковского прожил в столице с его матерью около семи лет и за это время обучил ее грамоте (в материалах переписи 1897 года она значится как умеющая читать).
Окончив учебу, Э. С. Левенсон в 1885 году вернулся в Одессу, где жили его родители, и взял с собой семью – Екатерину Осиповну с дочерью и сыном (дети, отметим, учились на деньги отца, крестьянка-прачка не могла заработать на их обучение). Эммануил Соломонович продолжал встречаться с матерью своих детей. Отсюда пересуды соседей, о которых пишет в «Секрете» Чуковский.
Венчание Екатерины Осиповны с Эммануилом Соломоновичем было невозможно. Во-первых, студент имел право жениться только с разрешения родителей, а они, обеспеченные и образованные евреи, согласиться на брак сына с малограмотной крестьянкой, конечно, не могли. Во-вторых, для венчания ему необходимо было принять православие, что вызвало бы негативную реакцию не только родителей, но и всего ближайшего окружения. Екатерина Осиповна не могла не понимать, в каком обществе она живет, и была благодарна за любовь, дарованную ей этим, конечно, не идеальным, но далеко не самым плохим мужчиной. Сын же смотрел на мир другими глазами. Лидия Корнеевна пишет:
«Когда мне исполнилось 17 лет, родители отпустили меня к бабушке в Одессу. Впервые ехала я одна поездом дальнего следования. Вот и бабушкина квартира: крошечная, сверкающая чистотой. Вся в цветах – на подоконниках, на полу, – а стены в фотографиях Корнея Ивановича… Над чащей фикусов большая увеличенная фотография в тяжелой раме. Я узнаю – тот самый худощавый, стройный человек, с аккуратно подстриженной бородкой. Тот, о котором нельзя спрашивать.
– Твой папа его не любит, – говорит бабушка, подметив мой взгляд. – За меня. Но твой папа не прав: он очень, очень хороший человек. <…>
Надеюсь, права была Екатерина Осиповна. Но для Корнея Ивановича детская его покинутость была единственная личная обида, которую он не мог победить ни трудом, ни весельем».
Наследники двуликого Януса
Постоянно удерживать в себе эту обиду писателю не удавалось. Иногда в беседах с теми, кто был ему близок, она прорывалась наружу. Одним из таких людей была уже знакомая нам Ольга Грудцова, вспоминавшая: «Вот Корней Иванович был красивый, талантлив, богат, знаменит, для женщин неотразим, вместе с тем признавался: “Я никогда не верил, что меня любят”. Правда, детство и юность могли развить ущемленность. Незаконнорожденный “байстрюк”, сын прачки, пережитые унижения, наверно, сделали его неуверенным в себе».
Мысли о детстве, обида за себя, за мать и сестру не давали покоя. 3 февраля 1925 года Чуковский записывает в дневник:
«Сижу 5-й день, разбираю свои бумаги – свою переписку за время от 1898–1917 гг. <…> Особенно мучительно читать те письма, которые относятся к одесскому периоду до моей поездки в Лондон. Я порвал все эти письма – уничтожил бы с радостью и самое время. Страшна была моя неприкаянность ни к чему, безместность, – у меня даже имени не было: одни звали меня в письмах “Николаем Емельяновичем”, другие “Николаем Эммануиловичем”, третьи “Николаем… извините, не знаю, как вас величать”, четвертые (из деликатности!) начинали письмо без обращения. Я, как незаконнорожденный, не имеющий даже национальности (кто я? еврей? русский? украинец?) – был самым нецельным непростым человеком на земле. Главное: я мучительно стыдился в те годы сказать, что я “незаконный”. У нас это называлось ужасным словом “байструк” (bastard). Признать себя “байструком” – значило опозорить раньше всего свою мать. Мне казалось, что быть байструком чудовищно, что я единственный – незаконный, что все остальные на свете – законные, что все у меня за спиной перешептываются и что, когда я показываю кому-нибудь (дворнику, швейцару) свои документы, все внутренне начинают плевать на меня. Да так оно и было в самом деле. Помню страшные пытки того времени: