-- Там невозможно... -- начал я, но мне не дали говорить.
Они одновременно повернулись. По лицам было видно, что моё появление праздником не стало. Ну да ладно уж. Простите, что сбил вам все планы. Вы главное поймите, я жив! Живой я! Задержись я там, не увидели бы вы меня больше. Никогда бы не увидели.
-- Тебе надо вернуться, -- голоса прозвучали одновременно.
Так в оркестре есть первая скрипка, а есть вторая скрипка. Но иногда они играют вместе.
-- Вернуться? -- я весело растопырил глаза. -- В лагерь?
Они же ничего, ничего, совсем ничегошеньки не понимали. И не давали мне рассказать.
-- Не-мед-лен-но, -- так звучали молоты, бьющие по наковальне.
-- Да там же... -- снова начал я, и снова никто не удосужился меня услышать.
-- А если он не захочет? -- внезапно спросила Она Его.
Он только пожал плечами.
И они взглянули на меня. Взгляд их был печальным, расстроенным, раздосадованным, напряжённым. И каким-то пустым.
Я смотрел на них и чувствовал, как между нами выстраивалась прозрачная стена. Не стеклянная, нет. Такая, как над заборами Осеннего Угла. Кинь камень: не прошибёт, отскочит обратно.
"Они знали, что лагерь утилизационный", -- кольнула холодная иголочка догадки.
Но этому верить не хотелось. Не могли меня отправить в место, откуда не возвращаются.
Или могли?
А если не могли, почему ведут себя столь странно?
Я был для них словно оживший мертвец. Как в фильмах про зомби. Оживёт такой. Не соображает ещё, кто он теперь. И бегом к своим. А те-то понимают. Те-то видят, кто к ним явился. И на лицах их такое брезгливое недоумение, как нам ЭТО удалить. Немедленно и безвозвратно.
И чтобы не чувствовать себя мёртвым уродом, я развернулся. Я изо всех сил рванул. Я унёсся за угол. Я не мог остановиться. Я бежал долго-долго. Я обнаружил себя в незнакомом дворе. Кругом шумела привычная жизнь.
Вот только я из неё выпал.
Но я не мог. Просто не мог в это поверить!
Почему-то вспомнилась большая детская книжка Эммы Мошковской, где была сказка о жирафе и гиппопотаме. И много-много стихотворений, среди которых одно особенное. Давно забытое, но сейчас остро прорезавшееся из глубин памяти. Прорвавшееся наверх и вырвавшее что-то важное, отчего невыносимо саднило внутри.
Я маму мою обидел,
Теперь никогда-никогда
Из дому вместе не выйдем,
Не сходим с ней никуда.
Она в окно не помашет,
И я ей не помашу,
Она ничего не расскажет,
И я ей не расскажу...
Возьму я мешок за плечи,
Я хлеба кусок найду,
Найду я палку покрепче,
Уйду я, уйду в тайгу!
Но если ребёнок может в мыслях из дома сбежать и отказаться от родителей, то как родители могут отказаться от ребёнка? Ведь так не бывает! К тому же стихотворение заканчивалось очень даже замечательно.
И вот будет вечер зимний,
И вот пройдёт много лет,
И вот в самолёт реактивный
Мама возьмёт билет.
И в день моего рожденья
Тот самолёт прилетит,
И выйдет оттуда мама,
И мама меня простит.
А вышло не как в книге. Я никуда сбегать не собирался, но вытянул скорбный билет. Правда, не на самолёт, а в лагерь. А самолёт не прилетит. И никто из него не выйдет. И простить не получится. Прощения остались в другом мире. В прошлом, которое не вернуть.
Мне словно открывались те грани мира, которые я раньше не видел.
Или предпочитал не замечать.
Осенью на дачах остаётся несметное количество собак и котов. Они полноправные члены семьи здесь, на свежем воздухе, в полупоходных условиях. Они верные друзья. И даже любимцы. Но в городской квартире для них места нет. Они путаются под ногами. Их надо кормить. Их надо выгуливать. И в душе такого "хозяина" внезапно, как мертвенное сияние лампы холодного освещения, разгорается догадка: ЭТО будет мешать. ЭТО лучше оставить здесь. Кто-то просто уезжает, оставив неприкаянного зверя в пустом дворе, чтобы голод умертвил неприспособленное добывать пищу создание. Кто-то благородно везёт непригодившегося любимца ветеринару, чтобы тот безболезненно усыпил ничего не подозревающую тварюгу. У каждого свой способ удалить помеху, мешающую покою и благополучию.
Утилизировать.
Где грань между зверем и человеком? И если можно выбросить зверя на улицу, кто мешает проделать то же самое и с ребёнком. Нет, если ребёнок маленький, его сдают в детский дом. Как сдают в приют кошек и собак те, кто не может оставить, но и не в состоянии больше о них заботиться.
А если ребёнок большой? Сдают ли таких в детские дома? Что делают с детьми, когда они не совсем уже дети, но совсем ещё не взрослые?
И это не милый котёнок или игривый щенок, а вполне себе развитая личность, не терпящая давления и контроля. Личность, способная, в случае чего, и молотком засветить.
Я вот, сжимая молоток, считал себя в тот миг несправедливо обиженным созданием, на помощь которому немедленно должны явиться все силы небесные. И защитить. И разъяснить родакам, что так, как они, не поступают. Но кем я был для Них в ту секунду, когда рука готовилась метнуть молоток?
Если игривый щенок превращается в бешеную собаку, его не выбрасывают на улицу. Его в обязательном порядке везут к ветеринару.
На усыпление. На утилизацию.
Цепочка рассуждений подобралась к последнему звену. Молоток, который я не бросил, всё равно превратил меня в бешеного пса: опасное неконтролируемое создание, которое уже не понимает просьбы и не исполняет приказы.
Теперь я видел причины, по которым в лагерь отправили всех остальных. Молотки там были ни при чём. Но каждый из неведомых мне родителей нашёл твёрдое обоснование, за что следует удалить отпрыска с места постоянного проживания. Навсегда.
Стемнело. И стало ещё неуютнее. Я сидел в своём дворе, но в самом нелюбимом месте -- у мусорных баков, куда меня вечно отправляли выносить ведро. И с каждым разом я делал это всё неохотнее. Неужели близился день, когда я отказался бы выбрасывать мусор? Неужели, Они твёрдо знали, что этот день обязательно наступит? Что близок он, этот день. И надо как-то его предотвратить.
Ведь когда-то я мог сказать: "Да не пойду!" А потом уставиться на них нахальными глазищами: ну, и что вы со мной сделаете теперь? Я вот считаю, что больше никогда не пойду с ведром на свалку.
Но теперь я сидел возле мусорки без всякого ведра.
Вместе со всеми пацанами я подсмеивался над Крысем, подбирающим хлам на помойке. А теперь сам оказался на его месте. Сижу, ховаюсь меж мусорных баков. А в желудке бурчит, будто я целиком проглотил бульдозер. Неужто я, как отвратный бомжара, полезу в мусорный бак за объедками? Мне твёрдо казалось: этому не бывать. Я должен что-то придумать. Что-то должно образоваться в моей жизни. Из тупика должен быть выход. Впрочем, если это Осенний Угол, то выход из него не слишком обрадует того, перед кем он откроется.
Я прятался в своём дворе. И из щели, меж баком и оградой взирал на свой дом. Ограду делали из листов металла, успевших порядком покрыться ржавым налётом. Неведомый силач в незапамятные времена отогнул угол среднего листа. Я пялился в треугольную дыру, словно стражник затерянной во тьме крепости. На чёрном полотне стены загорались яркие квадраты окон. В конце августа вечера уже темны и прохладны. Я мёрз, но не уходил.
Глаза неотрывно смотрели на окно квартиры. Моей квартиры. За стеклом горел тёплый жёлтый свет. Там было уютно и согревающее. Казалось невероятно странным, что я сижу на мусорке, а не могу подняться и полноправно шагать домой, как это делал год назад. И даже месяц. Только и год назад, и месяц назад меня там ждали. Или мне это только казалось? Может, молоток послужил лишь последней каплей.