Хотя Блок жаловался на самочувствие и действительно был тяжело болен, тем не менее (такова уж была его выносливость) после утомительного выступления в Политехническом музее из двух отделений и злосчастного чтения в Доме печати нашел силы читать стихи в зале Итальянского общества на Поварской, где его ожидали горячие поклонники.
В последний приезд Блок не ходил, как обычно, в театры, на заседания. «…Вследствие этого, – писал он, – у меня появились в голове некоторые мысли, и я даже пробую писать». Друзья старались сделать для Блока все возможное. К нему пригласили для консультации опытного врача из Кремлевской больницы.
По этому поводу он сообщал матери: «У меня была кремлевская докторша, которая сказала, что дело вовсе не в одной падагре, а в том, что у меня, как результат однообразной пищи, сильное истощение и малокровие, глубокая неврастения, на ногах цинготные опухоли и расширение вен… Я буду стараться вылечиться».
Блоку плохо спалось. Гостеприимная хозяйка оставляла для него на письменном столе листы белой бумаги, втайне надеясь, что гость начнет творить и бумага, может быть, понадобится, что начнет вновь сочинять стихи…
Как ни хотелось ему мучительно писать – ничего не получалось. На бумаге оставались вместо букв какие-то крестики и палочки. Сидя за письменным столом перед окном, за которым виднелась предрассветная Москва, Блок кашлял, стонал; ходил возбужденно по комнате. Напуганная этими звуками хозяйка зашла однажды в комнату и увидала запомнившиеся ей навсегда глаза поэта, передать выражение которых не решилась. «В них, – как она пишет, – была скорбь, усталость». Вот тогда Блок признался ей: «Больше писать стихов никогда, наверное, не буду».
Чтобы отвлечь от мучительных раздумий, Н.А. Нолле-Коган предложила Блоку прогуляться по ночной Москве. По тихим, безлюдным арбатским переулкам они направились знакомым путем к набережной Москвы-реки, к тому месту, где возвышался храм Христа Спасителя, а с его площадки открывался вид на реку и Москву.
В небе гасли звезды, цвел сквер, покрытый росой. Блок пришел в себя, прочел стихи Фета, которые начала Надежда Александровна, но от волнения забыла. А Блок помнил все стихотворение.
Последнее выступление в Москве состоялось 9 мая 1921 года на Тверском бульваре, 25, где располагался тогда клуб писателей. Свидетелем этого выступления стал поэт, журналист и писатель Владимир Гиляровский, обладавший феноменальной физической силой. Только благодаря ей, еще не покинувшей его в 68 лет, Владимир Гиляровский пробился через толпу, до предела заполонившую зал (потеряв при этом пуговицы на пиджаке), на эстраду, где также расположилась публика. Блок читал много, щедро, читал цикл стихов об Офелии. В те минуты казался Гамлетом. Его горячо принимали, гремели аплодисменты, а он поднимал руку, стараясь приостановить эту бурю. Как пишет В. Гиляровский, «читал разное, без заглавий, совершенно противоположное. Чувствовал ли он, что в последний раз говорит перед Москвой?»
Никто этого, конечно, не знал. У Блока были далеко идущие планы, о них он сказал Гиляровскому, с которым его познакомил тогда на эстраде профессор П.С. Коган. От внимания Блока не ускользнуло многое, что происходило в те годы в Москве: выселение из центра города многих прежних его обитателей (в их квартиры, по решению исполкома Моссовета, въезжали обитатели окраин), заметил он и то, что улицы стали шумные, народу прибавилось и среди прохожих «есть красивые лица». Все тогда в городе цвело. Гремели грозы, сияло солнце.
Вот такой запомнилась Блоку Москва, когда он записывал свои впечатления от той поездки. В деревню свою не ездил ни в 1920-м, ни в 1921 году, хотя была она рядом и снилась по ночам. Судьба подмосковного Шахматова, пережившего Гражданскую войну, решалась на уровне «предисполкома Мазурина», он верховодил сходом крестьян двух деревень, Гудина и Шеплякова. Гудинцы хорошо знали, уважали Блоков и настаивали на том, чтобы усадьбу не трогать, шепляковцы требовали ее распродать, Мазурин их поддержал.
Хрестоматийные слова В. Маяковского из поэмы «Хорошо»:
Пишут…
из деревни…
сожгли…
у меня…
библиотеку в усадьбе, —
сказанные якобы автору поэмы хозяином Шахматова в 1917 году, блоковеды опровергают как вымысел.
Строения усадьбы – баню, флигель, сарай и т. п. – продали на аукционе и развезли по окрестным деревням, также распродали все имущество, мебель, за исключением икон. Библиотеку погрузили на подводы и распределили между кооперативом, домом отдыха, школой…
Все, что можно было, в усадебном особняке разобрали. Порушенный дом в жатву 1921 года сожгли, чтобы не мозолил глаза и не бередил совесть людскую. Случилось это в те самые дни, когда Блок вернулся из Москвы…
Как ни радовали встречи с поклонниками, с Москвой, Блоку тогда требовалось нечто другое, чего ни столичные друзья, ни «кремлевская докторша» не могли дать… Когда еще были силы держать в руках перо, в порыве отчаяния так описывал свое состояние и болезнь: «Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще; жар не прекращается и все всегда болит… Итак, здравствуем и посейчас – сказать уже нельзя: слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка».
Физические и нравственные силы таяли с каждым днем. Но никто не в состоянии был убедить его обратиться в инстанции за какой-либо помощью – врачебной, материальной, любой.
Пытались ему помочь Максим Горький и А.В. Луначарский. Последний писал: «В ЦК РКП, копия т. Ленину.
Поэт Александр Блок, в течение всех этих четырех лет державшийся вполне лояльно к Советской власти и написавший ряд сочинений, учтенных за границей как явно симпатизирующих Октябрьской революции, в настоящее время тяжко заболел… По мнению врачей и друзей, единственной возможностью поправить его является временный отпуск в Финляндию. Я лично и т. Горький об этом ходатайствуем…»
В Кремле 12 июля вопрос, поднятый наркомом просвещения и писателем, рассматривался на политбюро. «Слушали: 2. Ходатайство тт. Луначарского и Горького об отпуске в Финляндию А. Блока. Постановили: Поручить Наркомпроду позаботиться об улучшении продовольственного положения Блока».
Как видим, в поездке поэту было отказано. Самочувствие его с каждым днем становилось все хуже. Попытки сменить обстановку для страдальца не прекращались. Спустя десять дней вопрос о поездке А. Блока снова рассматривается в Кремле на заседании политбюро. На этот раз решение состоялось: «Разрешить выезд А.А. Блока за границу…»
Казалось бы, все хорошо, можно ехать. Но бюрократическая машина на пути из Москвы в Петроград дала сбой. «…Выяснилось, что какой-то Московский отдел потерял анкеты», – пишет в воспоминаниях о А.А. Блоке писательница Е. Книпович, отправившаяся в роковой день 7 августа на Московский вокзал добывать билеты для поездки в столицу, чтобы оформить паспорт и визу. Билеты эти уже не понадобились.
На другой день, подходя к арбатскому дому, профессор Коган был сражен обрушившимся на него известием. Молодой поэт Вадим Шершеневич стал невольным свидетелем запомнившейся ему драматической сцены, описанной в неопубликованных мемуарах «Великолепный очевидец». «Я помню Арбат. Быстро бежит, шевеля своими тараканьими усами, литературовед П.С. Коган. Его останавливает седой человек и говорит два слова:
– Умер Блок!
И сухой Коган вдруг ломается пополам, из его рук выпадает сумка для академического пайка, и профессор оседает на руки встречного, как будто рушится карточный домик, и начинает плакать, как ребенок…»
Об этом большом восьмиэтажном арбатском доме, поднявшемся над классическим особняком бывшего дома Хитрово, куда привел Александр Пушкин молодую жену после венчания в церкви Большого Вознесения, той самой, рядом с которой две недели жил Александр Блок с Любовью Дмитриевной (как все близко и как все переплелось!), так вот, об этом доме, облицованном белой плиткой, которой время сохранило свежесть (на совесть сработано), хорошо сказала Марина Цветаева: «Есть места с вечным ветром, с каким-то водоворотом воздуха – один дом в Москве, где бывал Блок у своего друга Когана. Следы остыли, а ветер остался».