Мне было шестнадцать. Я обслуживала столики и, как и любая другая девушка на моём месте, каждый вечер оказывающаяся в кругу парижской богемы, мечтала петь. Стоит упомянуть, что я была совсем неплохо сложена, довольно пластична и имела приятный тембр голоса. Я пела, не каждый вечер, разумеется, но пела. А днём репетировала с отцом. Он играл, а я разучивала новые песни. Пожалуй, это время было самым беззаботным в моей жизни. Оно предшествовало тому, когда мечты, которыми должен жить каждый человек, превратились в надежды - бледные призраки желаний.
14 июня 1940 года немецкие войска вошли в Париж, объявленный "открытым городом". Вам известно, что значит "открытый город", мадам Леду? Я покажусь вам вульгарной, если скажу, что это шлюха, лежащая на спине с раздвинутыми ногами, пока над возвышающейся над ней Эйфелевой башне реет немецкая свастика. Уже вечером того же дня немцы наводнили город. Они разъезжали в метро, прогуливались по улицам, приветливо улыбаясь прохожим. Ничего угрожающего. Ничего такого, что заставило бы нас подумать о сопротивлении. Никто из нас, парижан, не чувствовал острого неприятия. Мы продолжали заниматься обыденными делами - жизнь шла своим чередом. Разве что время от времени ощущали некоторую неловкость, словно к нам в дом заглянул непрошенный гость. Представьте себе, этот незнакомец сидит за вашим столом и наблюдает, как вы стряпаете или стираете. Вы стоите к нему спиной, стараетесь не замечать, но все ваши движения напряжены, потому что вы только и ждёте, когда он наконец встанет и уйдёт. В своём собственном доме вы чувствуете себя неловко в его присутствии.
Это касалось всех. Все испытывали нечто подобное. Те, кто прогуливались в Люксембургском саду или Пале-Рояль, кто выходил на рынок, чтобы купить свежего хлеба, засиживался в кафе, которых было в избытке на улицах и площадях. Все мы в собственном городе ощущали себя не в своей тарелке. Только и всего, если вы намерены мириться с подобным положением вещей.
В начале октября в парижских газетах опубликовали призыв ко всем евреям обратиться в комиссариат полиции для особой переписи. До этого момента мы никогда не задумывались о том, кто наши соседи - евреи они или нет. Нам было всё равно. В свои семнадцать лет я не могла просто посмотреть на человека и точно установить его происхождение. Наверное, немцы тоже не могли. Поэтому они решили сыграть на национальной гордости. Они собрали все списки членов еврейских общин и установили место проживания каждого из них. Но многие приходили добровольно, ошибочно полагая, что безоговорочное сотрудничество с немцами сможет спасти им жизнь. Помню, я пришла к своей матери и поинтересовалась у неё, не являюсь ли я еврейкой. Она обняла меня и сказала, что, слава Богу, нет. Тогда я расспросила о тех, кого хорошо знала, и кто был мне особенно дорог. Я называла имена, а мать отрицательно качала головой. После этого разговора я почувствовала внутреннее успокоение, словно все мы - моя семья и наши друзья - вдруг оказались в каком-то воображаемом бронированном отсеке, куда нет никому доступа. Но на поверку он оказался не прочнее мыльного пузыря...
Я была постоянно занята. Жила в каком-то бешеном темпе. Вставала в восемь утра, помогала матери со стиркой или глажкой, потом хватала ноты и бежала к мэтру Бое на урок вокала. Там я занималась от трёх до четырёх часов, затем шла в кафешантан и репетировала с отцом. Это и было всё моё "высшее образование". После окончания школы я подала документы в один из университетов в Бордо, но так и не получила ответа.
В четыре часа начинали собираться гости. К тому времени я успевала протереть столы, вымыть полы и переодеться. На мне были блузка в мелкий горошек, белый передник и полосатые носки. Волосы я собирала в пучок. У меня были прекрасные светлые кудри, не то, что сейчас.
Я обслуживала столики примерно до восьми вечера. К этому времени немецкие солдаты и их офицеры, которые по вечерам набивались в кафе, упивались как свиньи, и вели себя довольно развязно. Они всегда окружали себя красивыми женщинами в откровенных платьях и поднимали много шума. Наша форма официанток не была ни кричащей, ни кокетливой, скорее нелепой. Мы вели себя скромно, стараясь как можно меньше контактировать с гостями. Но иногда и нас приглашали посидеть в компании, от чего не стоило отказываться по известным причинам. До нас доходили слухи, что в одном из столичных кафе девушке прострелили ногу только за то, что она оказалась не слишком любезна с посетителем. Поэтому ближе к восьми вечера отец отправлял меня на кухню помогать мадам Мартен, нашей посудомойке. Ни о каких выступлениях на сцене больше не могло быть и речи.
Мадам Мартен была дородной женщиной с сильными, красными руками. Всегда очень весёлая. Обычно мы коротали вечера вместе, и мне грех было жаловаться. Мы работали до поздней ночи, до последнего клиента, иногда до утра...
Однажды один из посетителей вышел из зала и пошёл прямо в кухню. Он был сильно пьян. Немцы всегда заказывали много выпивки. Чересчур много, как на мой взгляд. Этот шатался и держался за стены. Я стала как вкопанная возле умывальника. Я не знала, что делать и как себя вести. Его следовало выпроводить отсюда как можно скорее. Но не грубо. С клиентами так не поступают, с особенными клиентами... Мадам Мартен как раз спустилась в погреб, чтобы принести бутылку столового уксуса, так что в кухне оставались только я, месье Клобер - наш повар - и его помощник, месье Кассель, которые из-за шума воды и шкварчания масла на сковородках заметили немца слишком поздно. Все мы замерли на своих местах, соображая, как поступить. Никто из нас не знал немецкого, а клиент, по всей видимости, был слишком пьян, чтобы понимать по-французски. Но, как мне показалось, он ещё кое-что различал, так как, осмотревшись, двинулся прямо на меня. Его руки были широко расставлены, будто он собирался схватить меня, а на физиономии сияла широкая улыбка. Он был в форме и у него был пистолет - вот что я заметила. Он сделал несколько шагов мне навстречу и... свалился в погреб.
Снизу донесся необычайно громкий грохот, будто уронили мешок с картошкой, и испуганный возглас мадам Мартен. Один-единственный, только и всего. Сама она не показывалась. Месье Клобер и месье Кассель немедленно бросились к лестнице.
Месье Клобер встал на четвереньки и заглянул вниз.
- Мадам Мартен? - позвал он. Не крикнул, а именно позвал. - С вами всё в порядке?
Мадам Мартен поднялась по ступенькам, и её голова появилась на уровне пола.
- Со мной всё в порядке, - ответила она, - чего нельзя сказать о нём, - и она указала вниз. - Я так уж и быть подтолкну, месье, а вы тащите его наверх.
Она снова исчезла в темноте, и уже через минуту мужчины вместе втащили немца в кухню. Его голова болталась, как у тряпичной куклы. Когда его уложили на пол с вытянутыми вдоль тела руками, она повернулась на бок самым неестественным образом.
- Кажется, он сломал себе шею, - предположил господин Кассель.
Выбравшись из погреба, мадам Мартен расстегнула немцу китель и приложила ухо к груди.
- Так и есть. Он мёртв, - заключила она. - Так мог поступить только немец. Приехать в чужую страну, есть, пить, не заплатить и умереть самой нелепой смертью!
Мы замерли, не представляя, что делать дальше. Мы смотрели друг на друга. Месье Кассель побледнел, мадам Мартен утирала со лба пот, а лицо месье Клобера вытянулось от испуга. Наверное, я тоже выглядела не лучшим образом. Никогда раньше я не видела мёртвецов так близко и не знала, что в моей жизни их ещё будет очень много!
- Если об этом узнают, нас всех сразу же расстреляют, - предположил месье Кассель.
- Не узнают, - после некоторой паузы, произнёс месье Клобер. - Запри-ка дверь, Рене, - обратился он ко мне, и я беспрекословно исполнила его просьбу. Вместе они спеленали труп, как младенца, в старую мешковину и водворили обратно в погреб. Против всех установленных для меня правил, я вышла в зал и позвала отца. Мы всё ему рассказали. Я видела, что он напуган не меньше нашего.