«– Вы арестованы как участник контрреволюционной правотроцкистской организации. Признаете себя виновным в предъявленном вам обвинении?
– Не признаю себя виновным в этом. Никогда не состоял в контрреволюционной организации.
– Вы говорите неправду. Следствие располагает точными данными о том, что вы являетесь участником контрреволюционной правотроцкистской организации. Дайте правдивые показания по вопросу.
– Повторяю, что не был я участником контрреволюционной организации.
– Вы говорите ложь. Вас уличают ряд обвиняемых, проходящих по этому делу, в проводимой вами контрреволюционной деятельности. Следствие настаивает дать правдивые показания.
– Категорически отрицаю. Никакой контрреволюционной организации не знаю».
И далее следовала подпись деда. Сохранилось и обвинительное заключение, в котором ему вменялось в вину следующее:
«а) срывал уборку урожая колосовых, в результате чего создал условия для осыпания зерна. В целях уничтожения колхозного скотопоголовья искусственно сокращал кормовую базу путем распашки сенокосных угодий, в результате колхозный скот довел до истощения;
б) тормозил развитие стахановского движения в колхозе, практикуя гонения против стахановцев…
На основании изложенного обвиняется в антисоветской деятельности в том, что, являясь врагом ВКП(б) и Советской власти и будучи связан с участниками ликвидированной антисоветской правотроцкистской организации, по заданию последней проводил вредительскую подрывную работу в колхозе «Красный Октябрь», направленную на подрыв экономической мощи колхоза…»
Следствие по делу Пантелея Ефимовича Гопкало продолжалось четырнадцать месяцев. Закончили его в сентябре 1938 года и послали в Ставрополь. Какой-то чиновник прокуратуры черкнул на нем «с заключением согласен».
Но помощник прокурора края написал, что «не находит в деле Гопкало П.Е. оснований для квалификации его действия по статье 58, так как «причастность Гопкало к контрреволюционной организации материалами следствия не доказана». Он предложил переквалифицировать обвинение со статьи 58, означавшей в то время верный расстрел, на статью 109 – должностные преступления. Но тут началась чистка органов НКВД, начальник нашего райотдела застрелился, и в декабре 1938 года деда Пантелея освободили вообще. Он вернулся в Привольное и в 1939 году был вновь избран председателем колхоза.
Хорошо помню, как зимним вечером вернулся дед домой, как сели за струганный крестьянский стол самые близкие родственники, и дед Пантелей рассказал все, что с ним делали.
Добиваясь признания, следователь слепил его яркой лампой, жестоко избивал, ломал руки, зажимая их дверью. Когда эти «стандартные» пытки не дали результатов, придумали новую: напяливали на деда сырой тулуп и сажали на горячую плиту. Пантелей Ефимович выдержал и это, и многое другое.
Те, кто сидел вместе с ним в тюрьме, потом говорили мне, что после допросов отхаживали его всей камерой. Сам дед Пантелей поведал обо всем этом только в тот вечер и только один раз. Больше, по крайней мере вслух, никогда не вспоминал. Он был твердо убежден: «Сталин не знает, что творят органы НКВД», и никогда не винил в муках своих Советскую власть. Прожил дед недолго. Умер он в 1953 году, в возрасте 59 лет.
* * *
А мой дед по отцовской линии – Андрей Моисеевич Горбачев – в Первую мировую войну воевал на Западном фронте, и от тех времен дома осталась фотография: сидит дед в картинной позе на вороном коне и в красивейшей фуражке с кокардой. «Что это за форма такая?» – спрашивал я.
Однако дед, в ту пору уже согнутый годами, но сухой и поджарый, только отмахивался. Делались тогда такие фотографии просто: рисовали на щите коня с лихим всадником, а для лица вырезали дырку – оставалось просунуть в нее голову. (Кстати, эта традиция сохранилась и до наших дней. К ней добавилось, может быть, нечто новое, дань нынешним временам – возможность сфотографироваться рядом с любой нарисованной на щите знаменитостью.)
Судьба деда Андрея была поистине драматичной, но в то же время и типичной для нашего крестьянства. Отделившись от отца, он повел свое хозяйство. Семья росла – родилось шестеро детей. Но беда – только двое сыновей, а землю сельская община выдавала на мужчин. Надо было с имеющегося надела получить больше, и вся семья от мала до велика денно и нощно трудилась в хозяйстве. Дед Андрей характером был крут и в работе беспощаден – и к себе, и к членам семьи. Но не всегда работа приносила результаты, на которые надеялись, – засуха шла за засухой. Постепенно менялась жизнь крестьян: из бедняков вышли в середняки. Подходило время замужества трех дочерей, значит, нужно приданое готовить. Нужны деньги, а в крестьянском хозяйстве источник их получения один – продажа выращенного зерна и скота. Выручал еще сад. Дед любил заниматься садоводством и со временем вырастил огромный сад. Что только в нем не росло! Он знал толк в прививках, и на одной яблоне вдруг вырастали яблоки трех сортов. Сад приносил много пользы и был источником радости для семьи.
В 1929 году старший сын Сергей, мой отец, женился на дочери соседа – Гопкало. Сначала молодые жили в доме деда Андрея, но скоро отделились. Пришлось делить и землю. Коллективизацию дед Андрей не принял и в колхоз не вступил – остался единоличником.
В 1933 году на Ставрополье разразился голод. Историки до сих пор спорят о его причинах – не был ли он организован специально, чтобы окончательно сломить крестьянство? Или же главную роль сыграли погодные условия?
Не знаю, как в других краях, но у нас действительно была засуха. Дело, однако, заключалось не только в ней. Массовая коллективизация подорвала прежние, складывавшиеся веками устои жизни, разрушила привычные формы ведения хозяйства и жизнеобеспечения в деревне. Вот что, на мой взгляд, было главным. Плюс, конечно, жестокая засуха. Одно наложилось на другое.
Голод был страшный. В Привольном вымерла по меньшей мере треть, если не половина села. Умирали целыми семьями, и долго еще, до самой войны, сиротливо стояли в селе полуразрушенные, оставшиеся без хозяев хаты.
Трое детей деда Андрея умерли от голода. А его самого весной 1934 года арестовали за невыполнение плана посева – крестьянам-единоличникам власти устанавливали такой план. Но семян не было, и план выполнять оказалось нечем. Как «саботажника» деда Андрея отправили на принудительные работы на лесоповал в Иркутскую область.
Бабушка Степанида осталась с двумя детьми – Анастасией и Александрой. А отец мой взял на себя все заботы: семья оказалась никому не нужной. Ну, а дед Андрей в лагере работал хорошо, и через два года, в 1935 году, его освободили досрочно. Вернулся он в Привольное с двумя грамотами ударника труда и сразу вступил в колхоз. Поскольку работать он умел, то скоро стал руководить колхозной свинофермой, и она постоянно занимала в районе первое место. Опять дед стал получать почетные грамоты.
Мать я очень любил. Кстати, она не хотела выходить за отца. На этой почве мы с ней всю жизнь «выясняли отношения» – ты, говорит, все время на стороне своего папы, все защищаешь его. «А как? Ты же довольна мужем?» – «Да! Но не хотела замуж!» Она выходила в 1929 году, когда ей восемнадцать лет было. И совершенно демократично был решён вопрос – не то что в наше время. Два деда собрались и сказали: «Быть так! Быть семье!» Полная демократия, консенсус достигнут, все проголосовали!
Был момент решающий, когда она в годы войны – мне было 13 лет, отец был на фронте, мы вдвоем были – в очередной раз хотела меня наказать за что-то, за ремень взялась, а я подошел, забрал ремень и сказал: «Все!» И она заплакала. Последний аргумент забрал. И больше никогда этого не было.
Горластая она была! Пела! С прополки возвращаются, и слышно – поют, мать – первым голосом. Я до сих пор помню некоторые песни, которые она любила.