Ну а первая и единственная по-настоящему удавшаяся при совке рок-опера – «Юнона и Авось» – тоже, как известно, его (хотя и соавторы этого суперхита – Алексей Рыбников и Марк Захаров – дай бог каждому!).
В общем, Вознесенскому повезло: и во время он попал самое благоприятное – шестидесятые-детсадные, и если не эстетически, то хотя бы физически был в нем не один («Нас много, нас, может быть, четверо…»), и «Таганку» с Любимовым встретил, и «Ленком» с Захаровым, ну и, наверно, главное – Пастернак его благословил еще мальчишкой.
Но давайте разберемся. Хотя шестидесятые во многом «сделали» Вознесенского, он ведь тоже во многом «сделал» такие шестидесятые. И кому повезло больше от встречи: «Таганке» или ему, ему или «Ленкому» – тоже вопрос.
Что же касается подаренной в отрочестве дружбы с Пастернаком… Этот долг Андрей Андреич, по-моему, старался отдать всю жизнь. Не только пытаясь создать «школу», но и принимая у себя в Переделкине, выслушивая и даже благословляя совсем порой неумелых стихотворцев.
Он, сколько лет я был с ним знаком (а это получается тридцать пять!), всегда интересовался молодыми – прежде всего поэтами и рокерами.
Когда в 18 лет я приехал в Москву, тогдашний капитан «Алого паруса» – страницы для тинейджеров «Комсомолки», Юра Щекочихин сказал, что меня просит позвонить Вознесенский, – о, это походило на чудо!.. (Оказалось, что Андрей Андреевич регулярно интересовался у Юры, «не пошли ли маленькие».) Конечно, я тут же позвонил. С тех пор мы и стали общаться. Причем Вознесенский почему-то считал, что меня надо обязательно накормить, и чаще всего назначал встречи в ресторане ЦДЛ.
Говорили мы с ним не только о литературе. Например, его очень заинтересовала теория размытых множеств, с которой были связаны мой диплом, а потом и диссертация. Он сразу понял суть идеи и стал ее распространять на оценки поэтов и политических деятелей. Дело в том, что размытые множества предполагают, что все к ним относятся. Например, есть множество высоких людей. Но даже человек со ста пятьюдесятью сантиметрами роста к нему относится! Но – с функцией принадлежности примерно одна сотая. Вот Вознесенский и стал определять стихотворцев по функции принадлежности к множеству поэтов. У Грибачева, кажется, получилась одна миллионная (кстати, демократичный Евтушенко жаловался мне, что не может выбрать для своей антологии ни одного стихотворения Грибачева) …
А однажды как раз в этом ресторане я процитировал Андрею Андреевичу текст новой песни Гребенщикова про старика Козлодоева (БГ он тогда не знал).
Буквально через несколько дней Вознесенский позвонил мне с просьбой повторить ему цитату – он уже писал статью в «Литературку», первую, где упоминался БГ в официальном и столь авторитетном тогда издании.
А в разгар перестройки Андрея Андреевича посетила такая простая мысль: вот они-то с Евтушенко и Ахмадулиной в свое время получили возможность покорять Запад, а нынешние молодые – увы, в то же время перестройка уже открыла границы… И он поспособствовал поездке в Данию первой советской делегации, где наряду с мэтрами (кроме него были Ахмадулина и Битов, должен был поехать и Окуджава, но «поменял» себя на Юлия Кима, для которого, еще недавно опального, это была первая «загранка») присутствовали тогдашние «молодые» – Иван Жданов, Марина Кудимова, Алексей Парщиков и я. Всем нам в Дании издали книжки – первые на нерусском языке, все выступления – в театрах и университетах – вел глава делегации Вознесенский.
Так что спасибо, Андрей Андреич!
Да, именно там, в Дании, я увидел собственными глазами, как Вознесенский покоряет Европу.
Надо сказать, что наша поездка была вписана в рамки Всемирного фестиваля искусств, который открывался в Орхусе, культурной столице Датского королевства. И вот на открытии фестиваля после выступления темпераментного бурундийского ансамбля африканской песни и пляски на сцену вышел наш поэт. Весь в белом пиджаке, он воздел руки горе и почти так же громко, как били в тамтамы милые бурундийцы, прокричал: «Я – Гойя!» Датская королева тут же захлопала – то ли потому что знала Гойю с хорошей стороны, то ли была поражена неожиданным темпераментом посланца загадочной северной страны, где по улицам по колено в снегу ходят белые медведи, а за белый пиджак еще недавно могли отправить в страшную Сибирь.
В общем, у Андрея Андреича случился на родине Гамлета очередной полный успех. Которому, впрочем, чуть не помешали мы с Ахмадулиной. Дело в том, что во время выступления Вознесенского мне некстати вспомнилась эпиграмма на него Всеволода Некрасова: «Нет ты не Гойя / Ты / Другое», и я прошептал ее на ухо сидевшей рядом Белле. Она прыснула, я – тоже. В результате, как школьники из класса, мы с ней вынуждены были выбежать из зала – под осуждающим взглядом интеллигентного мужа Беллы Бориса Мессерера…
А потом мы много ездили по Дании и однажды после выступления в знаменитом музее современного искусства «Луизиана» прямо в нем остались на ночевку. Мы укладывались спать в выданные хозяевами спальники между скульптурами Генри Мура. Но спать не хотелось. Как выяснилось не только мне.
По залу бродил Вознесенский. Увидев, что я не сплю, подошел. Глядя на одну из работ Генри Мура, выдохнул: «Правда, жалко, что никогда уже не стать скульптором?!»
Да, Вознесенскому не хватало для полной самореализации (не для самовыражения – это разные вещи) одних только стихов, поэм, либретто, «прозы поэта» (вспомним его «О» и мемуарные «Мне шестнадцать лет»), он делал еще свои остроумные видеомы, иногда писал картины, придумывал архитектурные проекты… Хотя во всем прежде всего оставался поэтом.
Но как же в России умеют своих поэтов не ценить!
Сам факт публикации стихов «при совке» почему-то вывел Вознесенского (в глазах конъюнктурной литературной тусовки) из круга «премиальных» поэтов в постсоветской России. Хотя кто как не он умел быть свободным в несвободной стране. И кто как не он прорубал своими стихами окно не только в Париж и Америку, но и в новую поэтику.
Удивительно, почему самые крупные художники не получают главных литературных премий! Толстой, Чехов и Набоков не стали нобелиатами. Вознесенский не получил ни одной современной российской премии, даже «Поэта», хотя оставался поэтом буквально до последнего дыхания. Ему отказывал голос, не двигалась рука, он постоянно падал, но Муза ему не изменяла.
Как-то, году в 1998-м, он, встретив меня в Переделкине, похвастался, что научился летать на дельтаплане: «Все-таки начать летать после шестидесяти – это интересно!» Многие последние годы он мог летать только в своем воображении. Но это у него получалось!
Пока болезнь еще щадила его, он постоянно ходил по переделкинской улице Павленко к роднику и Сетуни. Я, как сосед Андрея Андреевича по этой улице, часто встречал его во время таких прогулок. Он, смущаясь, говорил: «Вот за рифмами пошел». А однажды я нахально и глуповато сказал ему: «Вот бы вам написать еще что-то вроде», – и процитировал по памяти, как и сейчас:
Утиных крыльев переплеск.
И на тропинках заповедных
последних паутинок блеск,
последних спиц велосипедных.
Это одно из моих любимых четверостиший Вознесенского – прозрачное, как ранняя осень, совсем не эстрадное, «тихое» и теперь навсегда для меня связанное с тем прежним писательским поселком Переделкино, которого уже нет. Так что для меня переделкинские гении места не только Пастернак и Чуковский, но и Вознесенский.
Однажды я его встретил после того, как он поставил у себя первый тогда непрозрачный забор на самой коротенькой в Переделине улице Павленко. Ну я и спросил его, для чего он это сделал.
– А разве вы не знаете, Олег, что нас два раза грабили?
Я знал, причем в подробностях, например, то, что воры оказались малообразованными: они унесли всю видео- и аудиотехнику, но не тронули куда более дорогих картин.