Все ли дамы, едва попавшие туда, в потребительский рай, так хороши, или он одурачен рекламным трюкачеством поляроида? Загорелая, волшебно удлинившаяся нога попирает развалюху какого-то исторического парапета – нагнулась, зашнуровывая плетёнку туфель на оспинками изъеденной пробке; зелёное, в крупный белый горох, необъятным балахоном, с волнистой полой платье, полотняная, свисающая с плеча сумка-мешок, пятнышко подаренной им брошки (помнит?), чёрные, из сандалового дерева, бусы, пунцовый рот, блеск зубов – страсть как хороша! И брызжет глюкозой день, и над стриженными под сессун пиниями наклонилась, заглядывая в карманы туристов, знаменитая башня.
Что за мешанина в памяти? Распростёртый, в секунды относительного покоя – смена движений, глоток воздуха – увидел: полосатый плед сполз на циновку, со стула паутиной свисают колготки (один следок у самого пола), Лина выпрямляет спину, в стекле настенной литографии отражается одуревшее (ресницы опущены), искажённое гримасой любви лицо…
Быстродействующий биокомпьютер, управлявший её внутренним миром, умело отсекал лишние эмоции, дифференцировал желания, выбирал прицельное направление. Любовь была немаловажной, но всё же вспомогательной ветвью её дерева целей, а сейчас, готовясь к главному поступку, к отъезду навсегда, она потеряла голову, яростно предалась любви. Та-та-ра – из радиоточки выплывали популярные танцевальные мелодии (танго? «Брызги шампанского»?), в полумраке вечеринки крутится пластинка на стареньком патефоне, трам-та-та-та-ра-та, поворот, та-ра-та-та-та, робкие касания коленками, та-ра-та, но когда это было? Глотнув воздух, она хищно упала, слепились рты, потом и сам одурел, ничего не помнил, и пока Лина плескалась в ванной, даже поспал немного.
А что бы стоило для красивого конца выбрать?
Ну пусть будет хотя бы такой финал: ещё ждало формальное прощание на лестнице, однако же была и вполне деловая, за визой, поездка в Москву (отправился с Линой), и в литературной версии прощания точку могла бы поставить почти элегическая ночь в двухместном купе «Стрелы» (вот Лера бы шум подняла, все бы пассажиры, ведомые проводником, сбежались!) с заснеженными елями за окном: убегал куда-то назад лунный гризайль последней для Лины русской зимы.
Итак, всё, что было им двоим суждено, случится в свой час, но пока, отпустив такси, они шли по дорожке между параллельными лавочками с богоугодными старушками, продававшими всякие домотканые передники и накидки, самодельные мелочи и скромные дары природы. Можно было, конечно, придумать другой маршрут, однако скорей всего миновав ведущую к Тракайскому замку аллею живых, хотя и ветхих сфинксов, поднявшись по консольным лестницам, убедившись, что старая семейная фотография Тышкевичей по-прежнему висит на грубой каменной стене, белое длинное платье и милая улыбка юной графини никуда не исчезли, они вышли из красного замка и спустились к зелёной воде. Он вёл её, направляемый упрямым внутренним компасом, как не раз вёл прежде вдоль ломаного контура Мойки; вёл к заветному пригорку, что там, за рекой (пардон, за озером) в тени деревьев, всё, как и в замке, без изменений?
Машинально выдернул из судьбы ещё одну цветную нитку.
Не имея никаких опровергающих это допущение фактов, остаётся считать, что их занёс в тот же барочный город не только легкомысленный ветер любовных странствий. Тайно, замирая от стыда, Соснин подготавливал некий психологический эксперимент сопоставления (через себя) Киры с Линой, таких разных, но помещённых им в один и тот же пейзаж: он и Кира, а годы спустя – он и Лина, и не заметившая бега времени та же излучина озёрного берега.
Медленно шли к показавшемуся вдали пригорку с плакучей берёзой, и растревоженный Соснин, что-то сбивчиво (надеясь задобрить судьбу?) говорил, нёс какую-то околесицу, а заодно пытался понять, что же всё-таки изменилось за несколько лет в этой обманно неизменной природе. Ласково светит солнце, вьётся в высокой траве знакомая тропинка, слева – водяные кувшинки, лилии, почти Моне (или сия водоплавающая флора живёт не осенью, летом? Перепутал времена года?), нет, кажется, действительно были те самые кувшинки, лилии, осока, велюр камышей, прочая озёрная дребедень, а он – под током, вибрирует, как и это отражение красных кирпичных стен в зелёной воде, слегка покоробленной бесцеремонностью ветерка; да, так о чём же речь?
Болтовня на отвлечённые темы снижала душевное напряжение?
Он говорил, остановившись и слегка опираясь на зонт, что улыбка прелестной девушки, почти ребенка, в финальных кадрах «Сладкой жизни» хотя и несколько смягчённый, но всё же – поцелуй в диафрагму, намёк на хеппи-энд, всё, дескать, образуется, остаётся надежда; так и в других прекрасных фильмах, в «Ночах Кабирии», например, или в «Земляничной поляне», когда не оторвать глаз (кадр в машине) от удивительного лица женщины, а она всего-то затягивается сигаретой и всего-навсего улыбается, или теперь, в иоселианиевской «Пасторали» (вот кино!) – девочка-подросток, улыбаясь, протягивает покидающим деревенский дом городским гостям плетёную корзину с отборными яблоками.
Напутствует на дорогу?
Осеняет дальнейшую жизнь?
Нам улыбаются с экрана сейчас, что-то обещая в будущем, но как разгадать улыбку из относительно недавнего прошлого Тракайского замка, из безмятежного пролога к драме, даже трагедии? Вот, доставила же нам из прошлого её, обнадёживающую улыбку, настенная фотография молодой польской графини (и понесло, понесло), улыбку, пробившуюся через две войны с революцией; на исторических колдобинах распадавшейся империи улыбка не застряла, не утонула в крови (это, чтобы не скатываться в патетику, не сказал) и – откуда такая душевная стойкость? – что-то им всё ещё обещает.
Заболтались, не заметили даже какого-то доходягу (тряслись от страха поджилки, вот умора! Держался, наверное, из последних силёнок), пролетевшего над ними на брезентовом, с подвешенным столиком дельтаплане, и – откуда здесь? – с удивлением подобрал с земли розовое стёклышко от очков – когда-то потерял точно такое. Повертел, машинально поднёс к глазу – загорелся кирпичный угол замка, погасло зелёное, в блёстках озеро, по пасмурно-бурой воде побежала розоватая рябь. Отвлёкся было, подумав, что любой цвет можно изменить по своему желанию-усмотрению, невольно подогнав его к гамме чувств, но не стал углубляться в известные ему психологические и художественные эксперименты, сунул стёклышко в карман до случая, а вспомнив снова о Бергмане, подумал также, что тот первым, наверное, использовал символику полощущихся на ветру занавесок. Эпигоны потом всё опошлили, из ленты в ленту начал порхать лёгкий беззащитный тюль, и улетал куда-то, вырвавшись из рук, газовый шарфик; теперь это – клише, условный, но всем понятный сигнал тревоги.
И отодвинул чашечку с недопитым кофе, глядя, как на соседнем столике воробьи расправляются с недоеденным хачапури, – дежурная сценка; строчил в тетрадке, но отвлёк скрип пальмы, порыв ветра, разворошившего листья плюща…
И море расплескалось, распугав водных лыжников.
Жаль, хотел искупаться… Похоже, шторм из Новороссийска идёт.
И машинально подумал, вслед за бергмановскими знавесками вспомнив ещё и Лерину: чем не символ? Лёгкая, как вздох ребёнка, занавеска полощется в открытом окне, а за окном, напротив, – грузная, начинённая малахитом, лазуритом, порфиром громада Исаакиевского собора.
Так, пришли, сели за тот же (?) столик, Лина (не подозревая подвоха) – напротив, на том же месте, где прежде сидела Кира. Вообще всё, кажется, на своих местах: маленький голубоватый дебаркадер внизу, на мокрых досках две автомобильные шины, обозначавшие причальную стенку; в подтёках, правда, но тот же тент (прочная, однако, эта парусиновая наволочка для разной формы воздушных подушек), деревья вокруг, вода с той же рябью, и та же (ничуть не изменилась) красная макушка замка над разморёнными солнцем купами.