Уселись они в небольшом закутке, справа от главной комнаты. Смеркалось, и Алексей зажег керосиновую лампу. Достал чугунок с пшенной кашей, бутылку мутноватой жидкости.
— Пьешь? — спросил он у Скворца.
— Помаленьку, почему бы и нет, — солидно ответил Скворец.
— А этот? — Алексей кивнул на Сережку Высика.
— Ему не надо. Мал еще, — сказал Скворец.
— Ну, и мальцу можно иногда капнуть, чтобы крепче спалось, — сказал Алексей.
— Не надо ему, — твердо повторил Скворец.
— Как знаешь, — пожал плечами Алексей и разлил самогонку по двум кружкам.
У Воробья и без всякого самогону глаза слипались. Это не помешало ему приналечь на кашу — опыт всей недолгой, но насыщенной жизни научил его, что лучше всегда есть, когда дают, и лучше впрок набить брюхо, чем сожалеть потом об упущенной возможности. Поэтому, в силу привычки, он отправлял в рот ложку за ложкой, усердно прибирая свою порцию, хотя даже и вкус каши не очень чувствовал. В нем спадало наконец напряжение, державшееся после утреннего потрясения, и лагерь казался так далеко, так невозможно далеко, и верилось, что он никогда туда не вернется, и весь ужас, казалось, произошел вовсе не с ним… Голова была чугунной, в ушах звенело, и словно кулак внутри разжимался, отпуская его душу. Он не слышал, о чем идет разговор, не замечал входящих и выходящих. Откуда-то проникли в мозг слова — даже не как услышанное, а как странное воспоминание об услышанном:
— Старшой наш опять поугрюмел и рано спать собрался, — это, кажется, Алексей сказал. — Как бы беды не вышло.
Скворец что-то заметил или спросил, а Алексей в ответ:
— За ним глаз да глаз нужен. В прошлый раз вчетвером держали, чтобы голову не расшиб, а зубы пришлось металлической ложкой разжимать.
— А в деревне знают? — спросил Скворец.
— Кто их разберет. К ним, как ты понимаешь, у нас доверия особого нет.
Скворец кивнул.
— Но народ вроде смирный, — продолжал Алексей. — Не то что у нас бывало… Хотя, конечно, в тихом омуте…
— Тоже верно, — сказал Скворец.
— Пацаненок твой совсем засыпает, — сказал Алексей. — Может, его на лавку переложить?
— Сейчас переложу.
И Воробей почувствовал, как его отрывают от стула руки Скворца, потом он проплыл на этих руках метра два и оказался на жесткой широкой лавке. Под голову ему подложили сверток какой-то одежды, вместо подушки, и он сразу заснул.
Он разок-другой полупросыпался на секунду и слышал тихое журчание неторопливой беседы. Ему показалось даже, что Скворец опять с чем-то возится, шильцем или отверткой ковыряется в чем-то черном и плоском, не отрывая взгляда от ремонтируемого им предмета и подкидывая реплики Алексею, чтобы поддержать разговор.
— Здорово ты соображаешь, — услышал Сережка сквозь сон уважительный голос Алексея.
— Да тут и поломки-то особой нет, — ответил Скворец. — Так, немножко поправить кое-что. То ли уронили, то ли при перевозке тряхнули, вот и все дела.
Сережа Воробей закрыл глаза.
Опять он проснулся уже в темноте и тишине. С каким-то неуютным чувством проснулся — словно разбудил его дурной сон, который он в ту же секунду забыл, и лишь нехорошая тревога после него осталась. Напрягая память, он припомнил, что вроде снился ему какой-то здоровый мужик зверского вида, совсем на их повара непохожий, хотя и было в них что-то общее, и словно бы этот мужик настаивал на чем-то своем… Но и в этом мальчик не был уверен. Закуток был без окон, совсем темный, даже слабый свет ночных звезд не проникал в него, но за приоткрытой дверью виднелся тусклый свет. Мальчик еще немного полежал, пытаясь заснуть — без особого старания пытаясь, как бы лениво убеждая себя, что надо опять закрыть глаза, что ночь на то и ночь, чтобы спать, но сон не шел, и это Воробья как-то не очень расстраивало. Он присел на лавке, поглядел на тусклый лучик света за дверью. Да, а где же Скворец? Может, еще сидит, болтает с кем-нибудь, а может, спит уже в одном из соседних помещений. Воробей встал, постоял немного, спросонья заново привыкая к своим ногам, и, почти на ощупь, пошел из закутка.
Он опять оказался в большой, главной комнате. В ней тоже все было темно, пусто и тихо. Свет горел в другом помещении, рядом с этой комнатой. Мальчик осторожно направился туда.
Подойдя к приоткрытой двери, он тихонько заглянул вовнутрь. Никто его не заметил, и немудрено. В тусклом свете закопченной керосиновой лампы он увидел странную картину — словно застывшую — увидел он «старшого» на кровати, вцепившегося обеими руками в матрац с такой силой, что у него костяшки пальцев побелели, голова его была в крови, и двое людей крепко держали эту голову, а один сидел у «старшого» на ногах, в то время как Алексей одной рукой стискивал челюсти «старшого», вроде открыть их пытаясь, а другой рукой, похоже, собирался кормить его с ложки, только ложку держал почему-то обратным концом. Мальчик сразу отпрянул и попятился, в глазах у него помутнело. Сквозь тьму он двинулся к выходу, а моментальная картина продолжала стоять перед глазами. Он не помнил, как пробрался через все двери на улицу, выбрался на крыльцо, и с крыльца увидел темный силуэт часового во дворе. Лунный свет блестел на штыке винтовки, и сперва у него был позыв окликнуть часового, попросить его о помощи, но непонятный внутренний голос шептал, что лучше этого не делать, и так настойчив был этот голос, что Воробей его все-таки послушался. Он тихо-тихо спустился с крыльца и нырнул в тень под крыльцо, услышав, как заржала лошадь. Часовой повернулся на ржание, сделал несколько шагов в ту сторону, и этого было достаточно, чтобы мальчик незаметно прошмыгнул через открытый участок в кусты с другого краю большого двора, и, прикрытый кустами, стал пробираться на задворки, то пригибаясь в три погибели, то просто ползя на четвереньках, и остановился, только оказавшись за большой поленницей на задворках. Там он привалился спиной к поленнице и перевел дух.
Ему надо было решить теперь, куда идти и что делать дальше. Вернуться в дом он не желал. В лагерь? Тоже не привлекало, да и ночью туда добираться… Дорога была почти прямая, но все равно Воробей был не уверен, что не заблудится в темноте. Его состояние нельзя было даже назвать растерянностью, он просто ощутил себя в тупике. Весь бойцовский опыт прожитых лет был здесь бессилен. Будь в ситуации хоть что-нибудь узнаваемое, Воробей знал бы, как постоять за себя. Но не за что было зацепиться, нигде не найти было, не разглядеть опоры для сопротивления. Хоть плачь — но Сережка не заплакал, только глаза кулаком потер — и стал пробираться через задворки на дорогу, чтобы вернуться в лагерь. Там хоть все свое, и можно будет почву под ногами почувствовать, и любому самому темному и зловещему дать отпор.
Дорогу он нашел довольно быстро и пустился по обочине, старательно держась теней. Ему почему-то казалось, что в большом доме его наверняка хватятся и пустятся в погоню, потому что он стал свидетелем чего-то тайного, о чем никто не должен знать. По пути он недоуменно размышлял, где может быть Скворец. Скорей всего, он спит в одной из комнат большого дома. А вдруг он уже ушел?.. Нет, он не ушел бы, не предупредив Сережку — а скорей, он бы просто забрал его с собой. Но если он до сих пор там, то разве не надо его предупредить, что в доме происходит что-то нехорошее? А то, выходит, он покинул Скворца на произвол судьбы? При этой мысли Воробей остановился. Скворец бы ни за что так не подвел друга. Воробью вдруг сделалось очень стыдно. Как он ни мал, но, останься он в доме, их все равно было бы двое. А теперь Скворец там один, и, несмотря на то, что с ним никто не справится и он даже смерти неподвластен… Эта странная и жуткая картина, окровавленная голова «старшого» все еще стояла перед мысленным взором Воробья, и чудилось ему за этой картиной нечто такое, чужеродное и не людское, с чем не справится даже Скворец. Он повернул на сто восемьдесят градусов и пошел назад.
С приближением к дому ноги Воробья все тяжелели, одновременно становясь как ватные, и каждый следующий шаг давался все с большим и большим трудом. Но он упрямо пересиливал себя и вскоре оказался перед главными воротами. Светила неполная луна, в ее свете отсверкивало стекло, которым была забрана «наглядная агитация» на установленном ими стенде. Сквозь расплывчатые отсветы на стекле проглядывала в одном месте голова злобного кулака-мироеда, гротесково изуродованная колеблющимися наслаивающимися отсветами. От этого возникало на лице кулака несколько иное выражение — выражение звероподобной и отчаянной тоски, выражение жадного, но в своем праве, мальчишки, у которого отняли заработанный на побегушках пятак.