Во мне или в ней причина этого детского трепета? На тридцать седьмом году жизни вроде пора уже охолонуть, поспокойнее вести себя в подобных ситуациях. Что, собственно, может такого из ряда вон произойти? Ну, упадут на стул ее белая кофточка и клетчатая юбка, ну коснусь я губами «изумительных изюминок», которые по законам природы расправятся мне в ответ, как расправились бы и другому, третьему? Принципиальной новизной все это не обладает, так стоит ли дергаться?
Однако попытка успокоительного цинизма не удается. Я почти ничего не знаю о раскрепощенной врачихе, которую держу за руку, как школьник школьницу, но между ней и мною явно имеет место нечто третье, ни каждому из нас по отдельности, ни нам обоим не тождественное. Вот это место, это междунамие, и есть наиболее интересный для меня текст, прочесть который я хочу любой ценой. Не мы ведь его пишем.
Пока она приканчивает коньяк имени нашей первой встречи, я вынимаю из стола ксерокопию пахомовской иллюстрации и молча ей протягиваю.
– Не может быть! Это точно я! Какого года книга? Нет, тогда я еще только собиралась родиться. А ты уже тогда имелся в наличии? Этот карапузик на тебя очень похож… А учительница – вылитая Гелька, ха-ха-ха!
Когда сойдемся поближе, попробую ей тактично внушить, что смех не должен быть таким неистовым, что его стоит редуцировать, приглушать. Хотя, наверное, это элементарная реакция на алкоголь, к тому же врачи страшно устают от маски серьезности, которую им приходится носить на лице постоянно.
Странное дело, но никакого ощущения дистанции. Эту полузнакомую – да что там, на одну шестнадцатую или даже на одну тридцать вторую знакомую женщину я почему-то чувствую частью своего тела и готов ее вобрать в себя – со всей дурью, со всем набором еще неизвестных мне нравственных и физических недостатков. И мне мало повторения той стремительной близости, что уже обрушивалась на меня два месяца назад. Почему главный ваятель дал нашим телам так мало точек возможного соприкосновения: ладони, губы, груди, животы – а далее уже всё, но тем не менее не везде? Пока я переживаю это противоречие, она вновь берет надо мной верх. Глаза закрыты, губы пульсируют, живой и тонкий аромат тела с трудом пробивается сквозь резкие, случайные, без толку выбранные (или скорее всего каким-нибудь пациентом подаренные) французские духи.
Мне хочется как-то ответить на оказанную благосклонность, и я пытаюсь заполнить свои пустые ладони все еще новыми для меня трепещущими округлостями. И этим все порчу.
– Ну что ты дергаешься?! – Деля, совершенно отрезвевшая во всех смыслах, отделяется от меня, шлепает по руке, вскакивает с кровати и начинает сердито, с вызовом одеваться.
– Ну тебя! Я ухожу!
Моя гордость не успевает отреагировать на нанесенный ей ущерб, поскольку терпение уже лопнуло. Ну ее к чертовой и более чем к чертовой матери!
Телефон будит меня непонятно даже через какой промежуток времени. Наверное, все-таки уже утро.
– Ладно, я больше не сержусь. И ты не обижайся: все-таки я тебя, наверное, люблю. Ну, что ты молчишь? Почему ты меня снова в гости не приглашаешь?
– Приглашаю, но не в гости. Кодекс гостя тебе явно недоступен.
– А не в гости, значит, все-таки ждешь?
– Скажи лучше, откуда ты мой номер знаешь? Неужели запомнила с того, медицинского визита?
– Конечно. Я и тебя самого запомнила – на всякий случай.
XII
Деля органически неспособна к одиночеству: уже в материнском чреве она пребывала в нераздельном единстве с Ангелиной, которая лет двадцать с хвостиком оставалась для нее самым близким существом, пока не отдалилась чисто пространственно, выйдя замуж в Каринтию. Со страху Деля забралась в первые попавшиеся узы Гименея: ее бывший одноклассник, физикохимик или химикофизик, судя по всему, просто не справился с ролью, надорвался от столь психологически напряженной близости и в конце концов нашел себе что-то поспокойнее. Вакансия близнеца осталась свободной, и в это магнитное поле суждено было угодить мне.
В плане вкусовом и гедонистическом следует отметить, что любовь близнеца к близнецу – ощущение весьма специфическое: это двадцать четыре часа интенсивного интима ежедневно. По сути дела здесь нейтрализовано различие между сексуальным и всеми иными видами контакта. Не думаю, что такая жизнь понравилась бы всем, многим она, наверное, ни с какого боку не подошла бы, но существует все-таки такая игра природы.
Мы просыпаемся всегда синхронно, все четыре ока открываются в одно мгновенье. Удивленно смотрим друг на друга: каждый из нас за ночь немного перестроился, как стеклышки в калейдоскопе, – вроде бы тот же набор элементов, но сочетание другое. Деля обычно встает первой, а я еще несколько минут занимаюсь как бы раздвоением личности. Оставаясь в постели, я одновременно захожу в туалет, совершаю некоторые действия не по-мужски – не стоя, а сидя. Проделываю в коридоре несколько гимнастических экзерсисов, призванных законсервировать талию и стабилизировать вес. Выйдя из душа, смотрюсь в зеркало, с профессиональной бдительностью ощупываю грудь – маммологический контроль. Раздвоение личности, я сказал? Нет, скорее удвоение! Ведь сам я со своими мужскими желаниями тоже никуда не деваюсь…
– Ну вот, теперь я опоздаю из-за тебя.
– Да? А мне казалось, что это я, идя навстречу пожеланиям трудящихся…
– Трудящиеся желают трудиться, а вот трепологи и бездельники… Ой, десять минут десятого! Петров уже вышел, звонить ему бесполезно. Это будет ужас, если ему придется ждать.
– Я тебя ждал всю жизнь, и то ничего. Не слишком ли много внимания Петрову? Я тоже могу какую-нибудь блоху Петрову к себе позвать для научного диспута.
– Попробуй только, убью!
– А сама?
– Квод лицет Йови, нон лицет бови{79}. Понял?
Да, для столь оригинальной аргументации хватает даже медицинского знания латыни: в ихних учебниках полсотни афоризмов имеется. Но странное дело: в глубине души никакой ревности. Она, Деля, настолько моя, что нет чувства собственности. Собственность на себя, на свое тело – абсурд.
И вот я до вечера ухожу от себя – ею. Натягиваю на свое тело тугое платье, приподнимаюсь на высоких каблуках, пахну «Диореллой». И даже люблю себя – кажется, впервые в жизни.
Все гимны одиночеству, уединению – хорошая мина при плохой игре. «Одиночество – общий удел»{80} – кто это сказанул, Сологуб, что ли? Нет, одиночество плодотворно только для гениев, составляющих статистически ничтожный процент или даже промилле. А для нашего брата, простого нормального человека желательна соединенность с другими. Это я уже не о семье – о школе. Научной. Ранов – самый отважный одиночка из всех, кого я знаю, но он чувствует себя звеном в цепи фортунатовской школы, его индивидуальная смелость укоренена в столетней традиции. Если бы мне удалось пропустить через себя чужое электричество, отвечать на вопросы, заданные до меня, задавать свои и ждать ответов… А так – занимаюсь каким-то самоопылением, не ощущая никаких результатов. Чеховский герой, находясь в добровольной изоляции, просил для подтверждения правильности своих писаний выстрелить в саду из ружья. Услышать такой выстрел хотя бы раз в жизни – огромная роскошь. О ней я уже и не мечтаю.
Деля куда счастливее меня. У нее в науке школа есть, и она в ней комфортно чувствует себя, как школьница, имеющая свое твердо закрепленное место, свою парту. Проблема импотенции неисчерпаема, никто не берется решить ее с маху. Есть там несколько конкурирующих авторитетов, в том числе шестидесятисчемтолетний профессор и «настоящий мужчина» – такой тип во мне вызывает неизменное раздражение. Слишком уверенные в себе специалисты в большинстве случаев оказываются шарлатанами. Впрочем, не берусь судить о законах языка ирокезского, то бишь андрологии. А раздражение Петров вызывает у меня потому, что именно с ним мне приходится делиться Делей – причем нередко в самые не подходящие для этого моменты. Телефонные их разговоры могут длиться часами, причем, как мне иногда кажется, за мой энергетический счет. Иногда я прямо выражаю Деле свои претензии. Она их принимает: