- И все же, Таська, маленькая ревнивица, - подозрительно сказал Семён, - это твоих рук дело.
Я не стала спорить с чекистом.
- Не знаю, что ты сделала, но ты неправа. Ты из ревности рассорила влюбленных людей. Это нехорошо.
- Не из ревности, - вспыхнула я. - У вас свои принципы, у нас - свои. И их нельзя нарушать.
- Какие уж у нас принципы, - вздохнул Семён. - Только не ври, что не ревнуешь. Мне со стороны заметнее. Батюшка ваш-то хоть знает?
Отец Владимир ничего не знал. Мы с Зикой постеснялись рассказать ему насчет Гаврилиады.
- Не знает? Ты не взяла благословение у своего духовного отца на важное дело? - тоном демагога-профессионала вопросил Семён.
Его слова запали мне в душу. На свою самодеятельность я благословения не брала.
Отец Владимир, когда узнал от меня о произошедшем, огорчился.
- Ты не понимаешь, что поступила плохо?
Но я не понимала. Я помешала Зике предать Христа, полюбив кощунника-атеиста. Что же тут плохого?!
И тогда суровым голосом, которым батюшка никогда не говорил не только со мной, но и ни с кем на моей памяти, он сказал.
- Тебе нельзя причащаться, Татьяна. Изволь сначала понять, в чем согрешаешь перед Господом нашим.
Я с ужасом смотрела на своего всегда доброго, всепрощающего духовника. Он глядел не на меня, а на икону Спасителя.
- Властью, мне данной, я запрещаю тебе причащаться до принесения покаяния.
Так что последние дни того Рождественского поста мы проплакали с Зикой на пару. Только не обнявшись, как мы раньше это делали, а порознь.
А сразу после Крещения Иван Афанасьевич пришёл в наш Георгиевский храм и долго исповедовался отцу Владимиру. Только тогда я и поняла, что надо было рассказать о публичном чтении Гаврилиады не Зике, а моему батюшке. И если бы я не ревновала свою духовную сестру самым ослепляющим образом, я бы обязательно сначала с ним посоветовалась. Но к тому времени я уже считала, что люблю её больше всех. И понимаю лучше, чем даже о. Владимир. Гордость, Олечка, как видишь, делает человека недальновидным и жестоким.
Уже гораздо позже от одной из сестер милосердия, встреченной мной в Казахстане, я узнала, что батюшка ходил в Марфо-Мариинскую обитель, чтобы поговорить с тем, кого полюбила его духовная дочь. Та сестра случайно находилась в момент разговора в подсобном помещении, вовремя выйти не успела, а после постеснялась, опасаясь прервать серьёзный разговор.
В отличие от меня, девятнадцатилетней девчонки, батюшка с первых минут общения с Иваном Афанасьевичем, понял, насколько тонкой душой обладает молодой врач. И он счел нужным рассказать ему, в чем причина того, что Зика старается с ним не встречаться.
- Скажите, Иван Афанасьевич, когда вы заучивали наизусть Гаврилиаду, не чувствовали разве, что в тот момент в вашей душе умирает что-то нежное и светлое? Неужели скабрезный хохот слушателей достойная цена за отмирание вашей собственной души? Вижу, что вы меня понимаете.
Врач молчал.
- Я знаю, что для Зинаиды в браке будет необходимо душевное общение, питание друг другом и взаимное проникновение сердец. Вижу, что и вам не хватает близкого друга, которого вы надеетесь обрести в своей жене. Верующая девушка не сможет стать настоящей женой человеку, в душе которого живет насмешка над святыней. Тяжело даже сожительствовать с человеком других вкусом, другой культуры, не так ли? Сожалею, но вынужден вам сказать, что если вы не примите то, что свято для вашей избранницы, вам с Зинаидой действительно лучше разойтись сейчас, чтобы она не страдала всю оставшуюся жизнь. Да ведь и вы, Иван Афанасьевич, тоже будете мучиться, глядя на неё, поскольку вы её любите.
Я всего лишь пересказываю чужой разговор, пересказываю спустя столько лет разговор, переданный мне по памяти. Но невольная слушательница батюшкиной беседы с молодым врачом закончила свой рассказ тем, что когда она, решив, что в соседней комнате уже все ушли, вышла-таки из своей подсобки, то неожиданно увидела молча стоящего у окна Ивана Афанасьевича. Он отнял руки от лица и обернулся на шорох. Глаза у него были влажными. Врач почти минуту смотрел на замершую женщину в белом апостольнике, понимая, что она всё слышала.
- Какие у вас есть люди среди верующих, - тихо сказал он, наконец. - Даже я сам не заглядывал себе в душу настолько глубоко, как сумел он. Со мной никогда так никто не говорил.
После Крещения Господня 25-го года о. Владимир благословил Ивану Афанасьевичу и Зике встречаться дальше. И они больше не краснели и не смущались, встречая друг друга. Я видела однажды, как они, держась за руки, смотрели друг другу в глаза. Это были люди, серьёзно и ответственно принявшие решение, всю жизнь нести тяготы и немощи друг друга, сохраняя любовь.
Тем временем наступила горькая весна 25-го года. На Благовещение отошёл ко Господу патриарх Тихон.
Великое множество людей шли пешком, чтобы проститься с ним. Общественный транспорт был переполнен. Несколько дней по очереди у гроба почившего Первосвятителя пели панихиды лучшие церковные хоры под руководством регентов Чеснокова и Астафьева. Все выглядело торжественно и красиво, как летний закат перед грозой. Настроение у нас было: "закатилось солнце земли русской". Для русской церкви наступала ночь. Люди тихо передавали друг другу последние слова усопшего патриарха: "ночь будет долгой".
Сразу после отпевания патриарха Тихона чекисты попытались проиграть пьесу по сценарию 22-го года, чтобы ещё раз расколоть церковь. Канцелярия в Донском монастыре, где работал секретарем отец Владимир Проферансов, была захвачена группой епископов, не желавших подчиняться патриаршему местоблюстителю митрополиту Петру Полянскому. Но на этот раз к этому были готовы. Отец Владимир заранее вынес из канцелярии те документы, которые посчитал важными. Далее вплоть до самого ареста батюшки определенного места для работы секретарём у него не было. Переписывание и оформление церковных документов велось практически тайно.
Я помню, что иногда приходила в неизвестный мне дом по адресу, переданному мне доверенным лицом, в комнате уже стояла пишущая машинка, лежала стопка бумаги и документы, которые нужно было переписать. Какое-то время я работала, потом уходила. И что было с переписанным мной документом, я не знала. Не всегда так было, конечно, и не в 1925 году. Тот год как раз ощущался как последнее затишье перед бурей.
- Таська, ты плотно себя привязала к Марфо-Мариинской обители? - как-то тихо спросил у меня Семён, когда я, убираясь у него в комнате, вытирала пыль с резного комода, изображая добропорядочную супругу. - Обитель доживает последние месяцы.
Я выронила тряпочку из рук и подошла к нему ещё ближе.
- На них поступил донос от какой-то тетки, которую они не взяли в свои ряды, ещё в 22-м году. Дескать, просмотрели вы, товарищи, дворянское гнездо. Тучков тогда ходу доносу не дал. Не стал связываться с председателем Моссовета Каменевым. Но сейчас, - Семён, склонившись ко мне, говорил практически на ухо, - после смерти Ильича товарищ Дзержинский обеспечивает полную поддержку товарищу Сталину. Троцкого уже убрали. Зиновьев с Каменевым на очереди. Против нашего ведомства им не выстоять.
- Значит, Обитель разгонят? - грустно уточнила я. Даже независимо от моей собственной участи было пронзительно жаль самоотверженных женщин в белых апостольниках, до последнего сражающихся за свою общину. Действительно, уже в начале года им не подтвердили устав, они уже не могли пользоваться своей печатью. Но все равно рук сестры Марфо-Мариинки не опустили. Переделали устав так, чтобы остаться в Обители хотя бы как трудовая община. На несколько месяцев из тюрьмы выпустили архимандрита Сергия Серебрянского, духовника Обители, найденного ещё Матушкой Елизаветой Федоровной. Настоящий был старец, как в древних житиях святых описывают. Они старались по-прежнему помогать людям, молились, не сдавались. Но были уже обречены. Торжествующая власть безбожников уже обрекла этих светлых людей на мучения, на ссылки и тюрьмы, как чуждый классовый элемент.