В те годы родителям приходилось тщательно скрывать свои убеждения. Иконы стояли в книжном шкафу или за занавеской. Родители опасались ходить даже в дальние храмы. Закрылись несколько церквей, куда мы раньше ходили, были арестованы священники, посещавшие наш дом. Оставшиеся священники скрывались и тайно совершали требы по квартирам своих духовных детей.
Папа и мама ездили куда-то, не говоря о том даже нам, а иной раз и в нашу квартиру собирались для богослужения какие-то незнакомые люди. Это было торжественно и таинственно. Накануне убирались, обсуждали обед, готовили. Нас предупреждали, просили быть серьезными и никому ничего не рассказывать. Школу мы в тот день пропускали.
Отец Сергий Мечёв (†1941) совершал тайные богослужения в квартире Пестовых
Батюшка располагался в кабинете папы. Еще до рассвета к нему спешили на исповедь его осиротевшие духовные дети. В темном узком коридоре у двери кабинета толпились плачущие старушки, а мама с предосторожностью отпирала сама дверь, впуская только тех, кого ждали. Утром служили Литургию, во время которой пели, как комарики жужжат. Говорили друг с другом только шепотом, многозначительно переглядывались, всхлипывали и глубоко вздыхали. Мы, дети, смотрели на все это с удивлением, но я скоро поддавалась общему настроению, исповедовалась со слезами и сокрушенным сердцем и сознавала себя великой грешницей. Сережа ворчал себе под нос, Коля оставался спокойным и веселым. Со времени начала войны эти тайные богослужения у нас прекратились. Нас временно переселили в другой дом, многие из наших друзей эвакуировались, некоторых мужчин призвали в армию. Да и не было уже нужды в конспирации. Аресты за веру прекратились, «забирали» только тех горячих людей, которые не захотели присоединиться к Православной Церкви, возглавляемой Патриархом Сергием. Знаю только два подобных случая со времени начала войны, когда были арестованы «за политику» семинарист Дудко (будущий известный священник) и священник Иоанн Крестьянкин, дерзнувший открыто собрать кружок верующих. Впоследствии отец Иоанн стал великим старцем-исповедником. В эти годы даже «мечёвцы» стали ходить в храм святого пророка Ильи – Обыденский. Верующим стало «легче дышать». Дома у нас открыто повесили иконы. Но власть по-прежнему осталась непримиримой к Церкви, все семьдесят лет стараясь затушить веру в народе, но уже иными способами. Об этом будет сказано дальше.
Школа
В школу я поступила сразу во второй класс, так как дома меня научили уже хорошо читать и писать. В девять лет характер был у меня еще открытый и веселый, я легко завоевала авторитет в классе и была два года старостой. Учительница часто опаздывала к первому уроку. Тогда я вставала на ее место и рассказывала ребятам разные сказки и истории, которые я запомнила из прочитанных книг. А эти увлекательные книги приносила мне из Ленинской библиотеки моя тетка Зинаида Евграфовна. Царство ей Небесное! Как она скрашивала нашу жизнь! Бывало, весь день мечтаешь о тех тихих часах вечера, когда уроки уже сделаны и можно забиться в уголок с книгой в руках. Фенимор Купер в детском изложении, Чарская, Желиховская, переводная литература с английского, французского, немецкого – все в роскошных изданиях, с множеством цветных иллюстраций. Все это приводило в восторг даже мою маму, которая говорила: «Ну, такое издание было для детей царской семьи! Мы в детстве такого не видели». Понятно, что моя голова была забита до отказа, и мне очень хотелось поделиться своими впечатлениями о прочитанном с кем-нибудь. Я давала Коле читать эти книги, мы вместе с ним иногда что-то обсуждали, но он вскоре увлекся Жюлем Верном, фантастикой, а потом литературой для юношества. Спасибо братцу: он помогал мне хранить духовную чистоту.
Пока что, лет до двенадцати, когда я заменяла отсутствовавшего педагога, ребята слушали меня внимательно и с большим интересом. Однажды директор школы, проходя по коридору и слыша всюду шум и гул в классах, удивился мертвой тишине, которая царила в четвертом «А» классе. Он остановился у двери и стал слушать. Раздавался только один детский голос. Директор зашел в класс и был поражен, с каким захватывающим вниманием все сорок две головки слушали свою одноклассницу. Да, я рассказывала образно, как будто рисовала картину леса, гор, картину страдания или подвига своего героя. Я вся уходила в переживаемый мною мир, увлекалась сама и увлекала ребят так, что урок проходил незаметно. «Когда же дальше расскажешь?» – спрашивали меня дети и кричали: «Ура! Учитель заболел. Наташка будет на третьем уроке дальше рассказывать!»
Но шли годы, я становилась другой, да и дети превращались в подростков и менялись… В их среде выделялся мальчик, который был одержим злым духом. Фридрих, так его звали, слышал в душе голос, которому часто не мог сопротивляться. Этот мальчик ловко срывал дисциплину в классе, ребята начинали смеяться, а учителя выходили из себя. Я тоже частенько заливалась смехом, не понимая еще, кто руководит поведением Фридки. Классный руководитель часто пересаживала нас с места на место, желая этим разбить веселые компании.
Однажды меня посадили рядом с Фридкой. Вообще-то я умела ладить с мальчишками лучше, чем с девочками, так как дома росла с братьями, а сестер у меня не было. Я подсказывала Фридриху математику, старалась помочь ему, держалась с ним просто, но по-прежнему внимательно слушала учителей и в разговоры Фридриха не вникала. А он продолжал держать связь с товарищами и крутился еще больше, чем раньше, рассылая записки, о чем-то договариваясь и т. д. Однажды он сказал мне: «Наташа, я против тебя ничего не имею, мы с тобой вроде дружим… Но меня мучит голос, который я часто слышу. Я не ушами слышу, а будто внутри меня кто-то говорит мне: „Пырни ее ножом!“ А нож у меня всегда в кармане, под рукой. Я зла на тебя не имею и не подчиняюсь этому голосу, но я боюсь, что когда-нибудь не сдержусь и пырну тебя, уж очень он меня одолевает порой, этот голос. Ты попроси, Наташа, свою маму, пусть она скажет учителям, чтобы нас с тобой рассадили подальше друг от друга».
Я в тот же день все рассказала маме, и на следующий день нас рассадили…
Я причащалась тогда раз пять-шесть в год, по утрам пила святую воду, носила крестик, молилась. И присутствие благодати Божией выводило из себя бедного одержимого мальчика. А класс плясал под его дудку. Каких только шалостей не вытворяли ребята! Однажды они сговорились выбросить в окно все чернильницы, чтобы нечем было писать назначенную на этот день контрольную работу. И вот асфальтированный двор школы покрылся брызгами от расколотых фарфоровых чернильниц. Был скандал, вызывали родителей. Я уже не была тогда старостой класса, я убегала от ребят, чтобы не участвовать в их проделках. Остановить их я не могла, ведь у нас запрещены были тогда понятия о совести, грехе, чести, нравственности, религии, запрещено было слово «Бог». Находясь в школе в безрелигиозном обществе, начитавшись светской литературы, я нравственно падала. Понятие «гордость» тогда превозносилось, особенно это сквозило в произведениях Лидии Чарской, которыми я увлекалась. Еще не сознавая в этом греха, я душой превозносилась над другими детьми. Я считала ниже своего достоинства связываться с ребятами. На их шутки я не реагировала, старалась избегать их общества, молча удалялась. Я не давала списывать у себя задачки, самолюбиво желая выделиться и получить отличную оценку. А дома я презирала брата Сережу, выговаривая ему за его жадность, когда он скрепя сердце давал мне свой ластик или промокашку (промокательную бумагу). Так менялся мой характер в дурную сторону, меня уже не любили в классе, да я и не нуждалась в расположении ребят-озорников.
В школе я ни с кем особенно не дружила, а противостояла злу как могла. Был у нас старик учитель с маленькой бородкой. В то время это было немодно, и его прозвали Козлиная Борода. Федор Федорович (так его звали) был тихий, сдержанный, а боялись только строгих. Над стариком издевались и однажды подстроили, чтобы он упал. Сложили сломанный стул, едва стоявший на подставленных к нему ножках. Зная привычные манеры Федора Федоровича, подставили в перемену этот стул и ждали потехи. Я делала вид, что ничего не замечаю, занимаюсь своими книгами. Учитель вошел и, как обычно, упершись обеими руками о стол, обводил класс глазами, в этот момент необычно затихший и настороженный. Тут я вскочила с передней парты, за которой сидела, скомкала руками старые книжные обертки, как будто рассердилась на них за их грязь и рвань. Будто не замечая, что урок уже начался и учитель уже стоит, я решительно зашагала с комом бумаги к урне, стоявшей в углу. По пути я налетела на стул, который тут же развалился. Я сделала удивленную гримасу и не спеша опустила бумагу в урну. Учитель оглянулся, спросил, кто дежурный, и попросил его принести крепкий стул. В классе кто-то рявкнул от досады, кто-то облегченно вздохнул, многие о чем-то заговорили. Урок начался. На перемене меня спросили: