Эрмина больше не вмешивается в беседу, мужчины продолжают разговор так, словно ее нет.
— Понимаешь, можно было бы как-то помочь этим ребятам, если бы знать, — говорит Шарлемань.
— Больно уж они подозрительны.
— Кстати говоря, куда он уехал, твой Бен Тиди?
— Понятия не имею. С ними никогда ничего не знаешь…
— Не может быть, чтобы его…
— Все может быть. Не такая уж это редкость.
— Неужели можно было кого-то арестовать из литейного так, что ты ничего не знал бы об этом?
— Видишь ли, ходят слухи, будто его взяли вовсе не в литейном, а в городе, там, где он ночует, или еще где-то, почем мне знать? Остальные ничего мне не говорят… Я делегат не от города, мне и в литейном по горло дел хватает. Мне даже думается, что он тайком укатил восвояси или еще куда-нибудь!
— Короче говоря, мы ничего не знаем. Может, он сидит в тюрьме, а людям и дела нет! Человек исчезает чуть не у всех на глазах, а мы…
— Я пробовал расспросить кое-кого, но знаешь, мне тоже ни к Чему очень-то высовываться. И им это не по нраву…
— Да, никуда от этого не уйдешь: между нами и ими есть какая-то проклятая трещина!
— Это понятно, — отвечает Марсель.
— Понимать еще мало…
Все это мелькает в голове не воспоминаниями — на это нет времени, — а словно неяркими пятнами, ибо краски скудны в этом краю. Эти смутные пятна-картины не имеют отчетливой связи с мыслями, образами, цвет в них не совпадает с контуром, они расползаются, перекрывают друг друга, как на полотне Фернана Леже — серый фон, чуть-чуть оживленный то зеленью Понпон-Финет, то красным маком или пурпурными вишнями Марселя и легкой желтизной солнечных бликов, рассыпанных там и сям…
Заходя в фургон, Шарлемань успевает только наклонить голову; черный сводчатый потолок не так уж низок, но что-то задевает за его фуражку. Впрочем, он и на этом не успевает остановиться мыслью, ибо все его внимание поглощено совсем иным.
В фургоне есть еще кто-то.
В глубине фургона у глухой стенки укреплены одна над другой две железные койки, когда-то покрашенные в серо-голубой цвет. На нижней постелен тонкий тюфяк, без матраца, у изголовья сложены вчетверо два одеяла защитного цвета. На верхней лежит человек, и, когда он шевелится, железная сетка скрипит. Человек раздет, насколько можно судить, и лежит без простыней, прямо на одеяле, прикрывшись другим.
Шарлемань словно собственной кожей ощутил грубую шерсть этого одеяла.
Человек спит, повернувшись к стене, лица его не видно. Видны только курчавые черные волосы и голое плечо.
Шарлемань старается ступать как можно легче. Но фургон содрогается от каждого шага, особенно когда вслед за Шарлеманем входит Саид, прикрывая за собой створки застекленной двери. А ведь он-то, Шарлемань, весит наверняка вдвое больше, чем Саид. Он знает, что такое сон рабочего человека… Саид церемонится гораздо меньше, Шарлемань чувствует, как его тяжелые подкованные башмаки прямо вгрызаются в пол. У входа к полу прибит кусочек линолеума, видимо, чтобы прикрыть дырку, и, когда Саид притворяет дверь, она царапает линолеум и стекло звенит.
Однако спящий не шевелится. Правда, когда в одной комнате живет шесть человек и все время кто-то ходит взад-вперед, поневоле приучаешься спать при шуме.
— Это мой товарищ, — говорит Саид.
И товарищ сразу оборачивается. Он проснулся не от шума, а от голоса Саида, заговорившего по-французски.
— Здравствуйте! — говорит Шарлемань и быстро добавляет: — Отдыхайте, отдыхайте! Я сейчас уйду!
Лежащий махнул рукой, словно говоря: «Пустяки! Не в этом дело…»
Вот поди же… «Отдыхайте!» Никогда сроду он не сказал бы другому рабочему «вы». Должно быть, это неспроста…
— Он еще не понимает по-французски, — говорит Саид. — Он только что приехал.
Обнаженная рука лежит на одеяле. Это рука старого человека, мускулистая, но слишком худая и жилистая, заросшая черной шерстью, на ней заметны не то голубые разводы вен, не то следы старой татуировки… Черные небольшие усы, осунувшееся лицо, кожа покрыта невероятными морщинами, словно иссушена неумолимым солнцем. Или огнем, почем знать?
— Он тоже работает на заводе?
Саид кивает головой.
— Мы мешаем ему спать?
— Он не спал, — отвечает Саид. — Присаживайся.
И указал на пустую койку. Подавив секундное колебание, Шарлемань опускается на самый край, чувствуя железный борт кровати через тощий пыльный тюфяк, набитый морской травой. Саид говорит:
— Не бойся, насекомых нет!
Окинув взглядом помещение, он добавляет:
— Видишь, как тут у нас…
Что ответить Саиду? И что у него на уме? Доволен ли он своим жильем, ибо это все же жилье? Или он жалуется на бедность? Или то и другое одновременно?
Шарлемань не отвечает и осматривается.
— А ты неплохо говоришь по-французски! — Все-таки он нашел что сказать и даже не слишком замешкался… — А по-местному умеешь?
— Чуть-чуть! — смеясь отвечает Саид.
Выйдя от Марселя, Шарлемань отправился к «своему» торговцу велосипедами за тросиком для тормоза. Есть лавки и ближе, но ведь именно здесь отец купил ему его первый велосипед, когда он получил свидетельство об окончании школы. От этого и пошла традиция… Здесь же сам Шарлемань присмотрел для себя, когда ему уже было лет двадцать пять, второй велосипед, тот самый, что служил ему до прошлого года. Потом ему достался велосипед Робера, также купленный здесь, в те годы, когда Робер получал стипендию. Этот, надо полагать, будет и последним, если удастся дотянуть его до конца. Маленький мотоцикл тоже когда-то был куплен здесь, но он уже давно вышел в тираж… Здесь же Робер приобрел новый гоночный велосипед, на который ушла его первая учительская получка. Это была единственная получка, принесенная им домой, ибо месяц спустя он женился. Не известно, как хозяину лавки в его восемьдесят лет удается заработать на жизнь. Он носит старинное редкое имя Клодомир, а его брата, умершего в прошлом году, звали Кловис, — как первого французского короля; у обоих были усы, как у древних франков, у Клодомира уже изрядно поредевшие, седые, с ржавчиной на кончиках. Хотя Клодомир знает, что ничего существенного Шарлемань у него больше не купит, но девять шансов из десяти, что на его вопрос: «Сколько я вам должен, Клодомир?» — торговец ответит: «Не буду ж я, в самом деле, брать с тебя деньги за кусок проволоки! Есть о чем говорить: свои люди — сочтемся!»
Дорогой Шарлемань замечает: смотри-ка, Рафаэлю Варлоо надоели пожары!.. Шутка сказать, за два года два пожара, один ночью, другой днем. Ничего страшного не произошло, но поднялся шум и паника, примчалась красная пожарная машина и устроила форменное наводнение! А пламени никто и не видел, так, немного черного дыма из трубы. Но говорят, будто на кухне на расстоянии метра ничего не было видно, а наутро оказалось, что все в доме покрыто густой сажей!..
«Добравшись до пенсии», Рафаэль Варлоо решил, так сказать, оперировать свой дом, и шрам виден до сих пор. Дом уж не молод. Он достался Рафаэлю по наследству от родственников жены. В свое время фасад был оштукатурен, но теперь он так грязен, словно никто и никогда к нему не притрагивался. Лет тридцать или сорок угольная пыль оседала на нем. Кстати и сам Рафаэль был шахтером. Сбоку дом не был оштукатурен, кирпичи давно выцвели, но оставшаяся после перекладки печи длинная зигзагообразная полоса, прорезавшая стену, словно омолодила их. Новый, свежий кирпич ярко выделяется на старой стене и виден издали… Кажется, работа окончена. Под стеной валяются обломки кирпича и засохший цемент.
Хозяин стоит во дворе. Шарлемань тормозит ногой о тротуар и останавливается. Действует только ручной тормоз, он слабоват на спуске, и Шарлемань старается его щадить…
— Ты дома, Рафаэль? Здорово тебе стену разукрасили!..
— Как видишь, — отвечает Рафаэль. — Это влетело мне в копеечку, но, коли нужно, приходится раскошеливаться, ничего не поделаешь!..
Жаловаться на дороговизну — общая мода, но в голосе Рафаэля чувствуется легкая гордость оттого, что у него все же нашлись деньжонки, пусть не слишком большие, но все-таки на эту затею их хватило.