Он идет вдоль проволочной ограды пастбища и выходит на тропинку, по которой Саид возвращается с завода. В Понпон-Финет по сей день существуют два луга, усеянных толстыми лепешками коровьего навоза, похожими на блюдо шпината — из сочной травы выглядывают одуванчики. Сокращая дорогу, Саид идет напрямик через пастбище.
Между Шарлеманем и Саидом проволочная ограда. Оба стоят, прислонившись к ней, — Саид у изъеденного червями столба, из которого выполз и греется на солнце паук. Колючая проволока проржавела насквозь. Оба почти одновременно обратили на нее внимание. Может быть, из-за нее беседа получилась такой короткой.
Шарлемань вспоминает другое заграждение из колючей проволоки, виденное им недавно… Год назад он вместе с другими бывшими узниками ездил в Бухенвальд; их делегацию сопровождал молоденький журналист из Парижа, который хотел непременно увезти с собой что-нибудь на память. Справа от входа в крематорий валялись на земле куски старой колючей проволоки, еще более ржавой, чем эта. Журналист подобрал два куска. Шарлеманю и его спутникам и в голову не пришло бы поднять их, но для молодого человека эти обрывки были реликвией. Потом, опасаясь, как видно, порвать карман, а может, наоборот, из уважения к реликвии, он держал их все время в руке, зажав между ручкой и записной книжкой, хотя это мешало ему писать.
— Дай, я подержу, — пожав плечами, сказал Шарлемань. Впрочем, он понимал, какие чувства тот испытывал.
И он засунул оба обрывка в карман своего старого пальто, которому уже не страшны были дыры. Он машинально трогал их, стоя перед памятником Кремера, таким подчеркнуто немецким, с флагами на ветру, который постоянно дует на вершине холма и готов, кажется, разорвать вас на части… Он перебирал их пальцами на вокзале в Веймаре; спускаясь по подземному переходу и снова поднимаясь, он спрашивал себя: ну как, узнаешь дорогу, узнаешь знакомые места?.. Подъезжая к Веймару, журналист твердил: «Здесь жил Гете… Гете и еще кто-то…» Шарлеманю же вспоминалась работа на путях, вот тут, под окнами того самого отеля, где они жили теперь как туристы, где спали на чистых простынях, в комнатах с неровным полом, наклоненным к улице и вокзалу, и он спрашивал себя, неужели те же хозяева владеют гостиницей… все: стены, ограды, земля — были черны, почти как и в его родных краях… Он продолжал теребить куски проволоки в кармане, подкладка уже порвалась немного. На следующий день их повели в Дрезденский музей, хотели смягчить впечатления предыдущего дня; это было очень кстати, приятно было отдохнуть душой в просторных, спокойных залитых светом залах с чудесной живописью… Во Франции Шарлемань отроду не ходил по музеям. Стоило тащиться так далеко ради музея… Да еще в виде добавления к Бухенвальду… Что это? Награда? Компенсация? «А может быть, это действительно входит в счет репараций?» — сказал кто-то вполголоса, чтобы не услышали немецкие товарищи… Так или иначе, Шарлемань решил полностью использовать это посещение и внимательно смотрел на картины вблизи и издали, стараясь понять, как они сделаны. Его поразил контраст между техническими приемами и эффектом, который они создают. Можно подумать, что у художников две пары совсем разных глаз, одни для работы, чтобы видеть вблизи, другие — чтобы смотреть издали, как это делают зрители… Иногда он разглядывал холст совсем вплотную, чуть ли не прижимаясь к нему носом, и ему казалось, будто художник забавлялся… В одном из залов висела картина, изображающая женщину у окна с письмом в руке. Шарлемань никак не мог от нее оторваться, чувствуя что-то знакомое и близкое в зеленоватом свете, исходившем от этого фламандского или голландского полотна. Он отошел, только когда его позвали, — ведь если все будут так долго разглядывать, то экскурсию не удается закончить вовремя. Отходя от холста, он сказал себе: «Так далеко!.. Вряд ли доведется увидеть ее еще раз…» А в следующем зале в углу была картина Рембрандта, гид переводил слова экскурсовода, произнося имена в точности как он. Он назвал изображенную на картине женщину Саскией. Вот в нее-то и уткнулся носом Шарлемань и заметил на кончике ее носа белую точку. Крохотную точку… с булавочную головку… Что это, фантазия, прихоть художника?.. Ну-ка, приглядись повнимательнее… Никто ее не заметил. Но если отойти и представить себе это лицо без точки, то чего-то будет не хватать, лицо потеряет половину света, который сияет на нем. Вея прелесть картины в этом крошечном блике. «Не забыть бы, — подумал Шарлемань, — отдать парню его железяки…» К несчастью, когда вечером в гостинице он вынул их из кармана, оказалось, что они совсем рассыпались.
Парень огорчился, попытался кое-как соединить распавшуюся проволоку.
— Ну, знаешь, — проворчал Шарлемань, — я их таскал для тебя столько времени, а ты еще в претензии!..
Молодой человек поспешил сгладить неловкость:
— Хочешь, возьми одну? Одна останется у тебя, другая у меня…
Он протянул Шарлеманю два куска проволоки, еще сохранившей изгибы, которыми они обвивались, их еще можно было сплести вновь. Почему же все-таки Шарлемань взял их? Вовсе не потому, что хотел увезти что-нибудь на память… Но в глазах юноши оставшийся у него обрывок стал дороже оттого, что Шарлемань увез с собой другой такой же. Он уехал в свой Париж, и Шарлемань никогда больше не слыхал о нем. Вряд ли он когда-нибудь снова его увидит… Как и картину с зеленоватым светом… Но он сохранил ржавый виток, напоминающий фигурку в стиле Пикассо или какого-нибудь иного современного художника, — они делают теперь такие, ни на что не похожие, изогнутые, вытянутые фигурки; когда вертишь их в пальцах, получаются два изуродованных, искривленных тела, сплетенных, словно в танце… Теперь этот виток лежит в большом блюде для закусок на кухонном буфете вместе с другими безделушками… Есть нечто общее между ним и листком чертополоха и остролиста: и тут и там колючки. У каждого человека есть свои маленькие странности…
Эта проволока напоминает Шарлеманю и еще кое о чем… То, как он держался во время этой поездки с немецкими товарищами… Он то был слишком сердечен, то слишком сух. Хотя он твердил себе: это же товарищи… это ведь не та, это хорошая, справедливая Германия… И все же он не мог отделаться от чувства горечи и от неприятных мыслей… И тот, что заговорил о репарациях, наверно, испытывал то же самое. При прощании обнимались с ними с большим жаром, чем если бы они были бельгийцами, чехами или поляками, а причина была все в том же…
Сообщник и…
Пальцы Саида тоже касаются ржавого заграждения между двумя опорными столбиками. И расстояние между ними кажется здесь почему-то большим, чем в Германии…
А до этого произошла история с родственником Саида. Рассказывать о ней недолго, хотя тянулась она целый месяц.
Еще до прихода Шарлеманя в фургон родственник Саида послал домой посылку, в которой были почти одни только детские вещи. Вскоре он получил письмо от семьи. Посылка не дошла. Еще неделя проходит. И писем нет. На этот раз Саид пошел к Шарлеманю в мартеновский цех. Шарлемань предпринял что полагается. Написал запрос и жалобу. Дней через десять посылка возвратилась в порванной упаковке, проткнутая во многих местах штыком. Никаких объяснений. На родственника Саида все это подействовало так, словно штыками изранили его детей. А потом вернулось одно из его писем, затем перевод. Почему их вернули, неизвестно.
Самое важное о Саиде Шарлемань узнал не от него самого, а от Рамдана.
Случилось это год назад, но такие вещи нескоро забываются. В тот день, в фургоне Саид не захотел об этом говорить. Может быть, поэтому Саид так резко отвернулся, когда речь зашла о семье его родича…
Год назад Саид узнал, что казнен его младший брат. Когда он уехал из Алжира, брату было всего девять лет. Поскольку Саид ни разу больше не был на родине, брат по-прежнему оставался в его памяти ребенком. И ребенком он представляется Саиду, когда он думает о том, как брата арестовали, как нашли на нем оружие, посадили в тюрьму и гильотинировали…