Но самое удивительное в другом: в дни моего пятидесятилетнего юбилея телеграммы шли целую неделю, а доставлял их не леший с болота и не шайтан из подземелья – Пронин, да-да, тот самый бешеный пёс Пронин! Узнал он меня или нет, я не уточнял, не хотелось ставить человека в неудобное положение. Позже через работников почты узнаю: фамилия этого почтальона Седов, согласно анкетных данных, «всю жизнь проработал преподавателем физкультуры в школе». Правда о Чёрном озере настолько глубоко запрятана, все ходы наперёд просчитаны, даже такие мелкие сошки, как надзиратели, прятали настоящие фамилии, живя под прикрытием служебных прозвищ.
Ой, я же совсем не про это хотел рассказать, видать, от долгого сидения в пустой камере мозги набекрень съехали, не в ту степь завели! Когда появился Нигмат-ага, я успокоился и спал крепче. Резко проснулся от злого громогласного «Подъём!» Вскочил как ужаленный, сходил в туалет. Вместе мы вылили парашу и стали ждать чай. Устрашающе грохнул засов, мы синхронно заложили руки за спины и насторожились. Вошёл Пронин, пристально оглядев камеру, высунул голову в коридор и призывно кому-то махнул. Ввели приземистого, невзрачного мужичка. Спичками торчащие во все стороны рыжие усы и борода ещё сильнее подчёркивали его неприглядность. У того, кто приходит с воли, в руках обязательно какой-нибудь дорожный узелок, у тех, кого переселяют из других камер, под мышкой зажаты матрас, одеяло и подушка, а у этого руки были абсолютно пусты. Пронин процедил сквозь зубы, надменно шевельнув бескровными губами: «Эй вы! Принимайте царский подарок!» Выйдя из камеры, он ещё долго подглядывал за нами в немигающий хищный зрак волчка. На вошедшем была суконная шинель, достающая до пола, на голове – шапка размером с воронье гнездо. Он несколько раз робко обвёл взглядом камеру и неспешно снял шапку и шинель. Худой, кожа да кости, брюки заправлены в изрядно изношенные носки, на удивление изящные щиколотки ног и взлохмаченная голова, вот что предстало нашему взору. «Холодно!» – сказал он, пытаясь согреть слабым, болезненным дыханием пальцы, напоминающие синюшные голубиные коготки. Его первые слова нас немало удивили: ведь в камере было не скажу, что жарко, но достаточно тепло. Новичок решил разъяснить ситуацию и кивнул на ноги: «Меня снизу привели, из подвала». У него на ногах были импортные ботинки из грубой кожи на толстой подошве, подбитые железным каблуком. Пока мы принюхивались да присматривались друг к другу, принесли чай. Новичок не стал класть сахар в чай, запрокинув голову, высыпал песок из пригоршни в рот и в два глотка осушил кружку. Мы на него смотрим, он на нас.
Этот невзрачный человек – легионер, и не рядовой, а ответственный работник газеты «Идель-Урал»22. Ещё до войны Кави Ишмури, а это был именно он, ошивался возле литературных кругов Казани, а в войну выпустил в Берлине две книги стихов под псевдонимом «Кави Таң». По окончании войны он ускользнул от советских войск в Чехословакию и жил там до сих пор под именем Антони Полачек. В декабре сорок девятого Ишмури разыскали и под конвоем привезли на Чёрное озеро. Пока его ни с кем не сводили, держали в подвале, в карцере. Следователь Узмашов, радуясь поимке столь крупной «щуки», каждый день потрошит добычу. Ишмури скрывать нечего, увесистая подшивка «Идель-Урал» лежит на столе у следователя. «Да тебя за каждый рассказ можно вешать, мерзкая душонка!» – стращает Узмашов. «Раз так, чего же он меня мучает!» – пустил слезу Ишмури. Бедолага-поэт, измученный одиночеством, подвальной стынью, крысами и зловеще оскалившимся на него будущим, узнав, что я студент университета и даже чего-то там пописываю, сильно обрадовался. Завалил вопросами. «Мастер точности» Нигмат Халитов, держа чуткие ушки по ветру, время от времени подключался к разговору, избегая задавать откровенно провокационные вопросы. Я отвечал, стараясь не навредить Кави Ишмури. Его многое интересовало: в каком состоянии газеты-журналы, театры, литературные кружки, как живут студенты, какие цены на базаре, в магазинах, и прочее, и прочее!
Я к тому времени повидал немало легионеров, узнал многие их секреты. И хотя я имел приличное количество информации о лагерях Радома, Вустрау, Едлина23, о сражениях на Атлантическом валу и на севере Италии, но на Кави Ишмури смотрел с удивлением. Впервые встретил я человека, который открыто выступал против советской власти, писал антибольшевистские стихи. Возвышать его или нет? Мне казалось, и я не раз этим хвастался, что много знаю, но правильно определить татарским легионерам и Кави Ишмури верное место в истории мне, конечно, не хватало знаний и опыта.
Ишмури долго не мог согреться. То ли холодный карцер тому виной, то ли его нутро холодил непреодолимый страх перед советским судом. Он очень жаловался на недостаточную температуру тюремного чая. Помню, как он мечтательно говорил: «Эх, сейчас бы опустошить кипящий-шипящий самовар чая!»
Этот оборванец-поэт общался с президентом «государства» «Идель-Урал» Шафи Алмасом, принимавшим активное участие в исторических событиях в самом центре Европы, был в тесных связях с Мусой Джалилем.
Я ещё не знал всей правды об основной цели татарского легиона, об их деяниях, воспринимал Кави как чудом вернувшегося с того света. Про Мусу Джалиля Кави ничего особенного не рассказал, говорил о нём с подчёркнутым равнодушием…
Ишмури снова и снова расспрашивал о своих ровесниках, с кем вместе учился, с кем начинал писать стихи: о Шайхи Маннуре24, Хатипе Госмане25. А что я, пупырышек на ровном месте, мог рассказать о таких известных в народе глыбах? Кави больше интересовали бытовые подробности: в каких квартирах живут, что едят, с кем общаются? В «Идель-Урал» напечатали известное стихотворение Шайхи-абый «Тартай арбасы» («Тачка») и посвятили автору целый разворот газеты. «Шайхи смелый поэт!» – сказал Ишмури, решительно поджав разбитые в лепёшку губы.
Меня очень коробило от того, что татарские легионеры – много повидавшие, немало испытавшие на своём веку, волею судеб оказавшиеся в разных странах, на поверку оказывались примитивными, ограниченными, недалёкими людьми, которые абсолютно не интересовались ни историей своего народа, ни литературой. Я не хочу сказать, что уже в пятидесятых годах был образованным, умным и интеллигентным человеком, но после знакомства с Кави Ишмури, одним из руководителей татарского легиона… в меня вселился один вопрос: и этот придурковатый голодранец собирался вершить судьбу великого татарского народа? Вселился вопрос и выселяться не собирался. Пообщавшись с легионерами других национальностей, русским Кулешовым, переводчиком Молотова, начальником жандармерии Пятигорска Аюкиным… неординарными, загадочными людьми… я невольно невзлюбил Кави. Слава богу, нас недолго продержали в одной камере, и следователь ни разу не задавал мне вопросов об Ишмури.
Благополучно вернувшись в Казань, я всё как есть рассказал Шайхи-абый. Не стал скрывать и своего неприязненного отношения к этой мрачной личности.
«Меня расстреляют! – душераздирающе вопил Ишмури, ещё не остыв от допроса у тюремного стервятника Узмашова. – Как пить дать, расстреляют!»
Трибунал проявил снисхождение к этому больному, слабому, сломленному духом, жалкому поэтишке. Кави Ишмури не расстреляли, приговорив к двадцати пяти годам. Согнувшись в три погибели от благодарности, Ишмури пожелал всем судьям долгих лет жизни, крепкого здоровья и райского благополучия. В пятьдесят шестом году, когда заключённых толпами стали выпускать на свободу, вышел и Ишмури, вернулся в Казань. Встретился он и с Шайхи-абый. «Ничего он не добавил к моим сведениям о Мусе, слишком низок горизонт у парня», – усмехнулся Шайхи-абый.
В нашей истории не так много событий, про которые можно сказать «татарское движение, татарский подъём, татарское национальное дело». В самый разгар Второй мировой войны известная многим национальная организация «Идель-Урал» приобретает новое содержание, новые оттенки. До сих пор не было такого человека, который сказал бы веское слово и дал справедливую оценку официальному руководству «Идель-Урала», сосредоточенной вокруг Мусы Джалиля интеллигенции. Но в последние годы, особенно после того, как в Казань попали воспоминания Анвара Галима26, народилась буря жарких, противоречивых, «братоубийственных» споров, лишённых при этом каких-либо веских аргументов-доказательств, – очень даже свойственно это нам, татарам. Рукопись совсем ненадолго попала в руки и к вашему покорному слуге. Упершись локтями в эти мемуары, раздувшись от важности, я не собираюсь выражать каких бы то ни было новых идей, говорить что-то иное, доселе неизвестное о Мусе и его окружении, упаси меня Бог от такого. Если необходим какой-то новый, обновлённый взгляд на всем известное старое, пусть его вырабатывают специалисты, которым ведом каждый шаг Мусы и его группы, каждое их деяние. Мир не изменился, просто открылись его теневые полушария, практически низвергнуты решётки архивов, обмякли и поддались замки на ртах. А значит, изменится взгляд и на татарскую историю, откроются и выйдут на авансцену новые неопровержимые факты и доказательства… Будущее само покажет, нужна или нет справедливая оценка деятельности Мусы и его окружения. Попытки подкорректировать историю зачастую приводят к ещё большему её искажению!