В тюрьме все, кажется, знали о том, что по соседству сидит Адлер Тимергалин. Если скажу, что в то лето в каждой камере сидело по студенту, буду прав. Но самым знаменитым и восхваляемым, о ком слагали легенды и передавали из уст в уста, был Адлер. Он, оказывается, на допросах говорил о порочности советской власти, о жестокости Сталина! Ничего не стесняясь, никого не боясь, глядя следователю в глаза! А те его даже побаивались якобы. Решив, что Адлер тронулся рассудком, его повезли на экспертизу в психбольницу, что на Арском поле. Ведь таких арестантов Чёрное озеро ещё не видывало! Не забывайте: это пятидесятые годы! Не знаю, говорил Адлер эти слова или нет, но уверен, что парня на Арское поле, в самую строгую из тюремных больниц России, возили. Легенды на пустом месте не родятся. И покалеченным, измождённым узникам Чёрного озера тоже нужен был герой-богатырь из своих. Рассказывая о его подвигах, они и сами растут… Ага, – радуются они, – вы, чекисты, нас-то одолели, а попробуйте-ка теперь Адлеру Тимергалину горло перекусить! Что, вязнут зубки-то?!
Услышав однажды: «Мазит Рафиков17 тоже в тюрьме», я не поверил. Этот человек буквально поклонялся советской власти, написал сотню стихов, восхваляющих Ленина-Сталина и их деяния. Как он мог оказаться в тюрьме? Летом сорок девятого, отдохнув на каникулах в родном Кугарчинском районе, Мазит Рафиков, брызгая слюной, рассказывал о благополучии колхозов, о сытой и счастливой жизни крестьян под чуткой опекой Сталина. Я, рассказывая по возвращении с каникул о противоположном, вступил в спор с Мазитом. «Нам пора переходить на американскую фермерскую систему! Без этого нам крестьян не прокормить», – пытался я переубедить оппонента. Кто же думал, что мои слова вскоре лягут на стол КГБ?
Вторым знаменитым арестантом был студент юридического факультета университета по фамилии Фролов. Но не столько поступками он прославился на Чёрном озере, сколько бородой. Едва перешагнув тюремный порог, ты попадаешь «в плен» к парикмахеру, он буквально порабощает тебя! Не допустит ни единого волоса на твоей голове, придёт и сбреет едва обозначившуюся растительность. Огромным, лысым, мутноглазым был наш парикмахер. А Фролов не дался этому громиле, не позволил сбрить бороду. Когда тот намеревался применить силу, Фролов, зажав бороду в кулак, закатывал истерику, начинал кататься по полу! В конце концов объявил голодовку! Выведенные из себя охранники связали парня и начали запихивать еду во все дыры – и снизу, и в уши, и в ноздри. Мне тоже довелось повстречаться с этим человеком, месяц державшим всю тюрьму в напряжении. Получивших срок арестантов некоторое время томят в больших пересыльных камерах. Встретив в такой камере Фролова, я был крайне изумлён: нескладный, сутулый, маленького роста, смирный туберкулёзник предстал передо мной. А его легендарная борода, лучше б мне этого не видеть, три волосинки в шесть рядов! Вот так Илья Муромец!
Там же, в пересыльной камере, состоялось моё краткое знакомство с ещё одним интересным человеком. Переводчик Молотова18, русский по национальности, изъездивший полмира, мог бы дать ответы на многие мои вопросы. Жаль, быстро расстались! Хотя за год, проведённый в застенках Чёрного озера, я лучше стал разбираться в различных проблемах, но неразрешённые вопросы всё равно оставались:
– Почему именно в сорок восьмом году стали массово сажать военнопленных и легионеров?
– Почему именно в сорок восьмом стали заново сажать тех, кто однажды уже отбыл срок на каторгах и в тюрьмах?
– Почему именно в это время стали сажать репатриантов?
– Почему самых талантливых, грамотных, выделяющихся из общей массы передовыми взглядами студентов высших учебных заведений бросали в камеры, отрывая от учёбы и изолируя от общества? Арестовали даже Гурия Тавлина19 и Мазита Рафикова. Какие же они «враги народа»?
Кстати, о студентах. В тридцать шестой камере я встретил студента биофака Михаила Хошабу. Низкорослый, плотный ассириец с густой порослью чёрных кудряшек на груди удивил меня тем, что умел ловко перескакивать с одного языка на другой. «I can see the sun when it is raining», – начинает он петь по-английски и вдруг неожиданно продолжает на татарском:
Суның кадерен чүлдән килгән
Юлчылардан сорап бел.
Дусларыңның кем икәнен
Авырлыкта сынап бел!
Незатейливая вроде бы песенка: «О цене воды спроси у путников, прошедших через пустыню. Цену друзьям своим узнаешь, лишь пройдя сквозь беду», а у меня глаза увлажняются…
Михаил тоже благополучно вышел на свободу. В конце пятидесятых годов, я тогда работал в редакции журнала «Чаян»20, этот стремительный, как молния, и круглый, как колобок, человек «перекатился» через порог нашей редакции! Ладный парень с ассирийским лицом обратился ко мне: «Не одолжишь ли немного денег на дорогу?» Куда уж он ехал, я забыл. Но вот, что деньги занимал, помню! Сам-то я жил в те времена небогато, можно даже сказать, бедствовал. Снимал крошечный угол в Новой Слободе, где ютился с молодой женой и недавно родившимся первенцем Искандером. Сообразительный, живой был Михаил Хошаба, ассирийский парень!
* * *
Из 36-й камеры, живущей сдержанно и терпеливо, как, собственно, и предписывают тюремные порядки, меня перевели на первый этаж. Оказавшись в узкой, тесной камере, я сразу же загрустил. Пустая камера всегда ввергает арестанта в страх и уныние, леденит душу. Почему меня переселили? Какую подлость они опять задумали? Со следователем в последнее время каких-либо заметных разногласий не возникало, хотя одно всё-таки было: желая очернить Шарафа Мударриса21, он пытался разными нечистоплотными методами выбить из меня показания, но ничего не добился. Зачем они привязались к Шарафу, не понимаю.
Почему я здесь? Мысли мои – скакуны, сбросив седока, мчатся в непроглядную даль. Я загрустил, вспомнил родителей. Что, интересно, говорят обо мне однокурсники? Чувствую, их по очереди вызывают в эти дни на Чёрное озеро на допрос. Какие показания они дают?
Три-четыре дня промаявшись в ожидании каких-либо новостей-изменений, я собрался было лечь спать, как перед самым отбоем в камеру вводят, кого бы вы думали? Нигмата Халитова! Расстались мы с ним по-хорошему, и в этот раз встретились, как старые друзья, обнялись. «Не отпустили?» – с лёгкой усмешкой спросил Нигмат-ага. «А тебя?» – задал я встречный вопрос. «Нас великое множество… Люди день ото дня прибывают. Вскрываются новые факты, дело пускают на доследование». Увлёкшись беседой, мы не заметили, как начали разговаривать в полный голос. Загремела жесть волчка. Сегодня надзиратель – «китаянка». Действительно похожая на китаянку, желтолицая, раскосая татарка – злючка из злючек. Если случайно навалишься спиной на стену или если заметит, что сидишь облокотившись, «китаянка» тут же вскипает: «Не прислоняйся!», «Не облокотись!» «Я тебе…» Русский-то весь избит-переломан у бедолаги. Давно, видимо, забыла она, как разговаривать по-человечески…
У заключённых к дежурным офицерам, совершающим утренний обход, к ежедневно меняющимся надзирателям своё, строго определённое отношение. Оно никогда не меняется, передаётся из поколения в поколение. Годы и узники не ошибаются: надзиратели никогда не снимут однажды надетые оболочку и маску. Среди надзирателей есть ещё один татарин. Долговязый простой деревенский парень. Как уж он оказался в этой собачьей своре, непонятно. Тихий, обходительный, никогда не повысит голос, не станет торопить. В закоулках коридора может и коротко расспросить, поинтересоваться, как дела. Увидев, что ты мучаешься без курева, даст пару-тройку папирос. И стар и млад обращаются к нему уважительно: «Абый»[3].
Кличка невысокого русского надзирателя, лающего, словно сторожевой пёс, Кусачки. Нам для подстригания ногтей выдают железные кусачки. Коротышка – точь-в-точь этот инструмент! Одна сторона острая, другая – тупая. Среди дежурных больше всего мне запомнился офицер по фамилии Пронин. Именно он принял меня ночью. Мурлыча от удовольствия, раздел догола, обрезал все пуговицы на одежде, из ботинок вытащил шнурки… Ведя по коридору, он до боли стискивал запястья арестантов, не шелохнуться! Никаких наручников не надо! Можно подумать, что этот человек прямо тут, в тюрьме, родился, всю жизнь в каземате проживёт, тут и помрёт однажды. Он тут главный, хозяин. С утра заходит в камеру, суровым взглядом обшарит каждый закуток, каждую щель, каждое пятнышко, ничего не упустит. Поначалу он был в звании старшины, уже при мне ему присвоили младшего лейтенанта. Пронин и до этого псом был, а получив «высокий» чин, совсем с цепи сорвался, бешеным псом стал. Ненасытная крыса в золотых погонах этот Пронин: если крови арестантской не попьёт, души заключённым вдоволь не потерзает – до конца дня будет смотреть на всех голодными крысячьими глазками. И словно мерзкий крысиный хвост неотвязно волочилась за ним молва: «Он здесь с тридцать седьмого года служит, много душ прошло через его руки»… Всех подробностей не знаю, говорю то, что услышал от других. Пронин и сейчас жив – седой, скособоченный, тихий старичок…