– Ты пойми, Стриж, я не могу сдержаться, когда со мной обращаются так эти люди. Это мой город, мой район, а кто такой этот лейтенант? Кто он такой? Я ничего не имею против того, что он сидит и смотрит кино в моем городе, но когда он еще и оскорбляет местного только за то, что он местный, – это уже чересчур, вам не кажется?
– Да разве ж это оскорбление, брат? – задумчиво промолвил Кузнец, огромный тяжеловес с руками как кувалды. – Слышал бы ты, какими словами нас осыпа ли те американские матросы. А ведь они тоже были на своей земле, в своем городе. По твоей логике они имели право так с нами обращаться?
– Ну во-первых, это не их земля. Лос-Анджелес – это исконная часть Ацтлана, так что на своей земле там были скорее уж те мексиканские ребята из Гавайских садов. Это если не говорить об индейцах.
– Брат, а ты много всякого знаешь, – сказал Стриж, закуривая папироску «Житан». – Хотелось бы с тобой побольше пообщаться.
– Я тоже на это очень надеюсь, друзья, – с жаром сказал Ань. – Приходите ко мне на Шарнье, 19. У нас с товарищами там небольшая типография, и два-три раза в неделю по вечерам после работы мы собираем всех наших друзей, чтобы вместе обсудить то, что происходит в нашей стране и в мире…
– Мы, наверное, придем, – Стриж вопросительно окинул взглядом своих друзей. Шланг лишь пожал плечами, а Кузнец утвердительно кивнул:
– Придем. Еще и Хайфонца приведем.
4
Уже находясь в Сайгоне, Ань часто вспоминал о своих пеших странствиях по Франции и Италии. Перед путником зачастую открываются истины, о которых лишь с трудом догадывается оседлый, неподвижный человек. Странствия способствуют озарениям, когда ты знаешь, что озарения эти скрыты в самом тебе. Впервые ему захотелось покинуть ставший душным в те летние месяцы Париж после спора со старым Фаном, во время которого ему до одури захотелось глотнуть хоть капельку свежего морского бриза. Споры с Фаном зачастую порождали у него ощущение безнадежного тупика. Старый Фан был очарован Францией с ее Просвещением и Революцией, он верил в то, что новый свободный Аннам[13] может быть рожден чуть ли не из союза с самими же колонизаторами, ведь в их Конституции записаны такие прекрасные принципы. Эти аргументы заставляли Аня задыхаться от ярости, его бесила упрямая слепота старого Фана.
– Поймите, дядя, ведь демократия – это обман, это ложь, при помощи которой держат в узде французский пролетариат. Свобода, равенство и братство существуют только на бумаге. Оглянитесь вокруг!
– Ничто не совершенно в действительности, – сухо отвечал старый Фан. – Но это не значит, что человек не должен стремиться к идеалу.
Они сидели в «Ротонде»[14] на Монпарнасе. За соседним столиком двое пьяных вдрызг американца обсуждали некую Зельду. Судя по долетавшим до них обрывкам английской речи, обсуждаемая Зельда была женой одного из них и вытворяла какие-то совершенно невероятные вещи. Ань потянул свой галстук и вдруг рывком сорвал его. Столь же порывисто он поднялся из-за столика.
– До свидания, дядя, – сказал он. – Мне надо побыть одному.
Фан рассеянно кивнул, помешивая свой кофе и сосредоточенно рассматривая красные кленовые листья, усеявшие их стол.
Сначала Ань намеревался совершить лишь долгую прогулку по парижским предместьям, но, выбравшись из города через Булонский лес с посохом в руке и дорожной котомкой за плечом, сам того не замечая, он начал уходить все дальше и дальше вглубь провинции. В его сердце звучала грустная музыка стихов Бодлера. «И моя душа надтреснута, словно тот колокол, – думал он. – Она хочет наполнить своими песнями студеный воздух этих ночей. Ее слабеющий голос подобен стонам тяжелораненого солдата. Вот он лежит под горой трупов, на краю озера крови, и борется, борется, до тех пор пока он не умрет… Какие же это прекрасные слова! Как точно они отражают состояние души страждущих этой земли».
Лежа на песчаном каннском пляже, Ань вспоминал о старом Фане с какой-то обреченной жалостью. Сам он не верил ни в какой иной прогресс, кроме прогресса благосостояния правящих классов за счет растущей нищеты обездоленных масс. Размышляя о возможности изменить мир к лучшему, он верил лишь в индивидуальную волю, этот неподвластный рациональному толкованию феномен, способный на самые удивительные и непредсказуемые свершения. Будучи завзятым ницшеанцем, он в то же время абсолютно не разделял выводов философа о том, что индивидуальная воля направлена всегда лишь на завоевание власти над себе подобными. Это казалось ему слишком мелким. Власть над людьми? Увольте! Ведь воля личности сильнее всего именно тогда, когда она направлена к свету свободы, когда ею движет творческий импульс к совершенствованию этого мира. Вот что такое воля. Но воли одного человека слишком мало – это все равно, что добровольно бросаться к молоху истории репрессивного государства.
Неудивительно, что при таком наборе мыслей наибольшим спросом статьи Аня пользовались в анархистской прессе Франции, особенно в газете «Либерте»[15].
«Нужно единство индивидуальных воль – Союз равных, как у Штирнера[16]. Большевики смогли создать союз индоктринированных индивидов, кадровую партию, теперь очередь за нами, еще более свободолюбивыми людьми, теми, кто левее большевиков, – думал он, прислушиваясь к мерному шуму волн, разбивавшихся о берег. – Как же мне не хватает спутников! Не масс для понукания, а равноценных товарищей по борьбе. Видит бог, они мне нужны не меньше, чем философу Заратустре, и, возможно, так же, как и он, я никогда не отыщу таких людей».
Его размышления прервал громкий всплеск. Это девушка, стремительно пробежавшая мимо него по песку, бросилась в море и поплыла навстречу волнам. Странно, как он ее не заметил, погруженный в свои размышления? Он намеревался сделать лишь небольшую остановку в Каннах, как раз чтобы окунуться в море, перед тем как продолжить свой путь к итальянской границе. Еще по дороге из Лиона в Авиньон Ань твердо решил направить свои стопы в Вечный город. Между тем, немного поплескавшись в ласковых средиземноморских водах, девушка уже выходила на берег из пены морской, отжимая свои густые волосы и искоса поглядывая на иностранца. Она подошла к нему и запросто, доверительно спросила:
– Ты из Аннама?
Ань присел на песке и кивнул. Она улыбнулась.
Ее звали Марилу. Из-за нее он задержался на том пустынном пляже еще на неделю. Она приходила ближе к полудню, приносила с собой корзину с едой и запотевшей бутылью холодного белого вина. Она с интересом слушала обо всем, что творилось в голове у загадочного чужестранца, раскрывшего перед ней свою душу. В числе прочего говорил он с ней и о старом Фане, и о своем несогласии с ним.
– Я сам перевел Руссо[17] на язык своей страны, Марилу, но я никогда не поверю в возможность социального контракта между властью и народом. Как можно всерьез утверждать, что избирательный бюллетень, брошенный в урну раз в несколько лет, способен подарить человеку свободу? Это же насмешка над здравым смыслом!
– Ты анархист, иностранец.
– Да, я анархист, если на то пошло! Народное волеизъявление – это не голосование за политических мошенников, нет! Это природное явление, способное перевернуть устоявшийся порядок, это дремлющее цунами творческой энергии.
– Ты мечтатель, иностранец.
– Марилу, да ты оглянись вокруг! Ты только подумай о том, что происходит сейчас в Советской России! Будущее уже здесь, с нами.
Она покачала головой.
– Мир не пойдет за Россией. Франция не пойдет за ней.
5
Жизнь Хошимина была самой бурной из всех Пяти Драконов. Едва достигнув совершеннолетия, но уже имея за плечами солидный багаж неприятностей с политическим сыском, от отплыл из Сайгона в Марсель, нанявшись прислугой к судовому коку. Поскольку неприятности преследовали его и во Франции, оттуда он спустя пару месяцев тоже отбыл, все так же помощником кока, на корабле, идущем в Нью-Йорк. Жил в Гарлеме, потом в Бруклине. Вскоре поиски работы вынудили его перебраться в Детройт, где он устроился рабочим на автомобильной фабрике. Пожалуй, лишь одному ему из всех остальных кадровых революционеров жизнь индустриального пролетариата была знакома не понаслышке, и, видимо, она ему понравилась не особо, так как уже через два года он опять собрался и пустился в плавание в обратном направлении, в Старый Свет.