Эльдар Саттаров
Чао, Вьетнам
© Э. Саттаров, 2017
© ИД «Флюид ФриФлай», 2018
* * *
Однажды утром я проснулся
и обнаружил оккупантов.
Прощай, красавица, прощай, прощай!
О, партизан, веди меня отсюда,
я чувствую – готов на смерть.
Прощай, красавица, прощай, прощай!
Bella ciao
Chào (неформ., сокр. от xin chào) – универсальное приветствие и прощание во вьетнамском языке.
Революция
1
Все началось из-за дождя. Дело в том, что у нас в Сайгоне за год сменяется всего два сезона – сухой сезон и сезон дождей соответственно. Поэтому, когда у нас заряжают дожди, то это всерьез и надолго. Ребенком я мог часами глазеть в окно на заливаемый тропическим ливнем асфальт, на уличных торговок, терпеливо переносящих атаки хлестко и часто строчивших с небес пунктирных нитей, сидя на корточках на тротуаре, прикрывая свой нехитрый товар и самих себя кто чем может – кто кусками материи, кто полиэтиленом, кто обрывками мешковины.
В сторону проспекта Катина[1] устремлялись велорикши, привычно крутя педали своими натруженными ногами, перевозя элегантно одетых француженок с огромными зонтами и их кавалеров в щегольских тренчах в сторону увеселительных заведений городского центра или на католическую мессу в Нотр-Дам де Сайгон[2]. Чаще всего я наблюдал за красивой сорокалетней женщиной в традиционном аозае, наряде из белых брюк и длинного цветного платья с высокими разрезами до талии. Она приходила каждый вечер со стороны одного из тех ветхих домов, что до сих пор уживаются в нашем районе бок о бок с фешенебельными колониальными постройками а-ля Осман[3]. О ней говорили, что в прошлом она была дурной женщиной. Она за деньги спала с французскими мужчинами и богатыми китайцами из района Шолон[4]. Однажды под Рождество она привычно вышла на заработки и наняла себе рикшу. Вдвоем они провели всю рождественскую ночь, разъезжая по улицам Сайгона в поисках клиентов. Но в ту ночь ей почему-то не везло, семейным мужчинам было явно не до нее, а всех блудливых гуляк заранее разобрали шустрые конкурентки, так что под конец ей было даже нечем рассчитаться с рикшей, ведь она хотела заплатить ему из денег, заработанных за свои невостребованные услуги. Что же касает ся рикши, то, проведя до этого весь день в напрасном ожидании клиентов, он ухватился за эту проститутку как за последний шанс заработать на угощение и нехитрые подарки для целой оравы полуголодных братишек и сестренок. Под утро, узнав, что он так и остался ни с чем, рикша остановился на набережной Сайгона, отвернулся в сторону реки, насупился и долго молчал. Потом он смачно сплюнул и, постепенно распаляясь, начал высказывать этой женщине все, что наболело за долгие годы жизни впроголодь, все, что лежало у него на душе. В его словах не было ненависти, но они были полны такой неизбывной горечи, такого отчаяния, что всякому стало бы от них не по себе. Когда он резко обернулся, он увидел, что женщина сжалась в комочек на сиденье и беззвучно рыдает. И тогда он взглянул на нее совсем другими глазами, и сердце его открылось новому, неведомому до тех пор чувству. Внезапно ему захотелось увести эту женщину с панели, чтобы заботиться о ней и делать ее счастливой.
С тех пор как они поженились, она каждый вечер выходит на один и тот же угол и может стоять там и ждать его часами. Ближе к ночи рикша приезжает на этот угол после рабочего дня, утомленный, но странно довольный. Говорят, она стала очень верной женой.
Я привык подолгу сидеть у окна и наблюдать за прохожими и жителями квартала, потому что однажды, глядя именно в это окно, я увидел, как к дому, в котором я жил, идет мой отец. Он был в белоснежном костюме и белом канотье из кокосовой соломки с черной шелковой лентой. Он шел медленно, но решительно, слегка помахивая тростью и глядя прямо перед собой. Я уже слышал, что он многого добился в Париже, стал успешным адвокатом и открыл там свое дело, приносившее ему свыше восьмидесяти тысяч франков годового дохода. Я помню, как потом они очень долго о чем-то говорили с дядей Намом на кухне, но, хотя под конец они начали говорить довольно громко, их слова все равно тонули в шуме вентилятора и криках соседей, устроивших в своем дворике петушиные бои. Я различил только последнюю фразу, когда входил к ним. Я четко помню, как дядя Нам не терпящим возражений тоном выкрикнул моему отцу: «Если я позволю тебе увезти Мишеля во Францию, красные из Вьетминя[5] рано или поздно обязательно придут за мной, и тогда мне конец!» Мишель – это я. Нас всех – детей состоятельной прослойки жителей моего района – крестили по римско-католическому обряду и давали французские имена при рождении. Мы ходили во французские школы наравне с детьми из колонистских семей, прибывших из далекой метрополии. Потом мы, как правило, уезжали учиться в парижские университеты и зачастую так и оставались в столице. Как мой отец. Когда он увидел меня, он резко встал, подошел ко мне, присел на корточки, взял меня за руки и долго с какой-то обреченной нежностью смотрел на меня. В его взгляде было что-то пугающее, и мне стало не по себе. Тогда он неловко погладил меня по щеке, всучил леденец, вскочил, нахлобучил свое канотье, подхватил трость и стремительно вышел на шумную и знойную улицу. Дверь за ним захлопнулась, и в доме опять стало тихо. Даже соседи уже угомонились. Я тогда не знал, что больше никогда его не увижу. Он же, я думаю, вполне это осознавал.
2
Моя мать происходила из старинного землевладельческого рода, чья генеалогия восходит к героям поросших былью сказов о феодальных битвах между кланами Чанов и Нгуенов, поделившими между собой весь Индокитайский полуостров в Средневековье. Она выросла очень красивой девушкой, ярко блиставшей в высших кругах кошиншинского[6] общества, не оставляя равнодушным ни одного из окружавших ее мужчин, совершенно избаловавших ее своим вниманием и комплиментами. Нравы местной аристократии к тому времени уже совсем не отличались от придворных нравов метрополии времен галантного века. Она оставила моего отца ради дяди Нама, точно так же, как теперь она оставила дядю Нама ради видного революционера, одного из лидеров движения Вьетминь, с которым она теперь скрывалась в джунглях. Поэтому сейчас, в этот дождливый день, я и торчу здесь у окна, совсем один, и никому нет до меня дела. В один из таких дождливых дней я сбегу к ней, в джунгли.
Сколько я себя помню, я всегда бредил джунглями. В моих представлениях они всегда были синонимом буйства жизни – ведь там все растет очень густо, цветет очень пышно, размножается очень быстро. Когда я впервые выбрался в джунгли, там все так и оказалось! Бродя по лабиринту еле заметных тропинок, я оцарапал там ногу о куст, и рана не заживала очень долго. Джунгли начинаются совсем недалеко от окраины города, сразу после тянущихся вдоль шоссе рисовых полей и тенистых каучуковых плантаций. Никто из взрослых не знал об этой моей вылазке. Сбежав со школьных занятий, я приехал туда из города утром на велосипеде, с которым никогда не расставался в те дни. И все утро я, зачарованный, бродил среди густых зарослей в одиночестве.
Сегодня, когда мы шли из школы с Софи, моей названной сестрой, и старшеклассником Рене, ее ухажером, я рассказал им по секрету об этой своей вылазке. Рене отругал меня. Он сказал, что я мог попасть на минное поле или под французскую пулю. «Нельзя туда соваться без партизанских проводников, – сказал он мне, – да и нечего тебе там делать, слишком мал ты еще». Я ничего ему не ответил, но про себя подумал, что хоть я и мал, зато у меня хватило смелости выбраться туда одному. Рене – парень серьезный. Он уверен, что когда-нибудь станет партизанским командиром, а сам еще ни разу в джунглях не был, боится. А я был. Там ощущался совершенно особый запах. Пахло победой. Победой жизни над смертью.