С нетерпением предвкушая наслаждение погреться у камина, Кристофер, прижимаясь к стене, прошел один зал и оказался в следующем, когда мимо прошествовали два охранника, один из которых застегивал ремень. Здесь, в Ньюгейте, было немаловажно знать, кого из охранников заключенному лучше избегать.
Насчет Тредуэлла Мактавиш был прав. Большой золотушный идиот столько раз за эти годы заковывал его в наручники, толкал и лупил так часто, что Кристофер сбился со счета.
– Суку следует научить благодарности, – пробормотал Тредуэлл своему спутнику, когда они проходили мимо. – Мне надо дать с ней поиграть настоящим подонкам. Тогда она будет умолять меня о пощаде.
– Мы могли бы кинуть веснушчатого ублюдка этим скотам, заставить его смотреть, как они рвут друг друга, – предложил другой.
Прячущийся в тени Кристофер закрыл щеки руками и провел по ним ладонями, словно пытаясь стереть унизительные веснушки.
– Сейчас мы ведем записи об этих юных кандальниках, – пробормотал Тредуэлл, употребляя прозвище, данное забытым беспризорникам, родившимся под стражей в тюремной системе. – Нам придется давать объяснения, почему он пропал… Кроме того, бесит меня не этот ублюдок, а его проклятая шлюха-мать.
От шока руки Кристофера оторвались от лица и упали на грудь. Он постоял в луже воды, натекшей с промокшей и облепившей тело одежды, свернул за угол зала и побежал в конец женского блока, который всю свою жизнь называл домом.
За решеткой, лишь отдаленно напомнившей окно, блестела жаровня, а Кристина Арджент дрожащими руками подбрасывала в огонь большое полено.
Несмотря на жуткий холод зимой и невыносимую жару летом, Кристофер и его мать считали везением, что единственное отверстие, дававшее приток воздуха в их крошечную камеру, не больше иллюминатора. Там, где даже в нежный весенний день разило гнилью, легкий ветерок был дороже золота.
– Мама? – на цыпочках войдя в отрытую дверь, он опустился на колени рядом с ней, и его онемевшие конечности мгновенно почувствовали согревающее тепло пламени.
Утром она вымыла и заплела длинные кудрявые каштановые волосы, а сейчас они висели растрепанными локонами, скрывая от его взгляда опущенное лицо.
– О, голубок, это ты. – Радость в ее голосе казалась тусклой, она спрятала руки в копне волос и, резко их опустив, протерла глаза. Она попыталась встать, но прежде чем он успел посмотреть на нее, отвернулась и уставилась на самодельный календарь, вбитый камнем на стене. – Я думала, ты с мистером Пином.
Стоя к нему спиной, она задрала потрепанный передник и вытерла им лицо.
– Он… мастер Пин, – тихо сказал Кристофер, глядя на жалкое пламя. На этот раз дров было не так много. Их едва хватит на неделю, а следующий привоз только через месяц.
– О да, – громко сказала она, скрывая всхлип. – Конечно, я знаю. – Истертым куском сланца она сделала пометку, означавшую, что миновал еще один месяц в Ньюгейтской тюрьме. Ее движения были резкими, почти болезненными. Знак, оставленный ею на стене на удивление неверной рукой, был глубже и шире других.
– Ты… – она прочистила горло, – ты хорошо провел время с мастером Пином?
– Да, – ответил он после осторожной паузы. – Мама, посмотри на меня.
Ее рука, сжимавшая сланец, упала, но Кристина даже не пошевелилась, чтобы повернуться к нему, натянув на плечи потертую серую шаль.
– Голубок, осталось сорок восемь месяцев, ты можешь в это поверить? – Его встревожила наигранная бравада в ее обычно ровном голосе. – Еще четыре года, и мы с тобой будем свободны. Свободны делать то, что нам нравится. Я буду работать швеей и сплету красивые кружева для прекрасных дам. Знаешь, я славилась качеством своих кружев.
– Я знаю, мам, – прошептал очень взволнованный Кристофер. Он слышал эти слова и раньше, но для него они мало что значили, поскольку он никогда в жизни не видел кружев, и ее рассказы казались ему бессмысленными. – Дай мне посмотреть на твое лицо.
– А ты поступишь учеником к ремесленнику. Может быть, мистер Докери все еще работает на верфях. У нас будут свои комнаты с дровяной плитой и камином с каменным очагом. Нам никогда не будет холодно.
Встав на ноги, Кристофер отошел от огня и приблизился к матери. Он хотел обнять ее за талию, но не решился, потому что был весь пропитан дождем и ей стало бы холодно. Вместо этого он проскользнул между ней и стеной и поднял руку, чтобы убрать с ее лица волосы.
Все было не так плохо, как он ожидал. Нижняя губа рассечена, но не кровоточила.
Кристофер на секунду зажмурился. Ему было одиннадцать лет – достаточно взрослый, чтобы понимать, что эти раны причиняли ей боль. Это сотворили с ней охранники, пока его не было. Она им отдалась. И все только для того, чтобы он мог позволить себе крохи, которые они соизволили бросить ему.
Она была бледна, ее глаза – красны от слез, но она оставалась его матерью. Его высокой, красивой, отважной матерью. Женщиной, давшей ему все: от крепких костей, хороших зубов и волос цвета ржавчины старинных железных петель до последнего куска еды и улыбки, бывшей единственным украшением их серого мира.
В нем нарастала знакомая ненависть, и он оскалился.
– Мама, ты больше не должна их пускать, – прорычал он, – мне не нужен огонь.
Светлые глаза, такие же голубые, как и его собственные, быстро заморгали, когда она убрала мокрые волосы с его глаз.
– Конечно же, нужен, голубок, – напевно произнесла она. – Только посмотри на себя – мокрая ирландская крыса, которую едва не утопили. – Она схватила его сильными, ловкими руками и стала стягивать с его груди насквозь промокшую рубашку. – Подойди сюда и согрейся, а то недолго простудиться и помереть. Я схожу за банками с ужином.
Он заметил, что она слегка прихрамывала, и от злости и беспомощности у него застучали зубы. Но мать была упряма, а когда она в таком настроении, разговаривать с ней бесполезно.
Они молча ели мясо, глядя на огонь. Кристина была погружена в себя и рассеянна, Кристофер кипел от возмущения и шумно дышал.
Ву Пин не знал, о чем говорил. Не понимал. Как можно совладать с такой любовью? Как не ненавидеть людей, которые использовали его мать? Или не страшиться того, что они еще могут сотворить?
Эмоции унять невозможно.
Он скажет старому дураку при следующей встрече.
– Кристофер, – прошептала его мать, оторвав взгляд от раскаленного угольного пласта. Она редко называла его иначе, чем «голубком», любимым своим ласковым именем. – Кристофер, я хочу, чтобы ты знал: со мной все в порядке. И что все, что я делаю, я делаю потому, что этого заслуживаю, и потому, что ты заслуживаешь лучшего.
– Мам, ты, черт возьми, не заслуживаешь… Они не должны… только не ради меня. – Он не мог произнести этих слов, но его щеки горели от стыда.
– Следи за своим языком, – резко сказала она, но тут же смягчилась. – Сынок, ты не знаешь мира за пределами этих стен. Того, насколько он удивителен и прекрасен, красив и ужасен. Ты не знаешь, какова жизнь на самом деле. Никогда не видел настоящего заката и не ел свежей еды. – Ее глаза снова наполнились слезами. – И все из-за меня. Потому что я преступница.
– Это ерунда, – возразил он, но она перебила его.
– Голубок, ты когда-нибудь увидишь. Увидишь все, чего был лишен, и, может быть, возненавидишь меня за это.
– Я никогда тебя не возненавижу, – поклялся он, подбегая к ней, чтобы устроиться у нее под боком, а она накинула свою шаль на его обнаженные плечи.
– Надеюсь, сынок, – прижалась она щекой к его голове. – Но никто не знает, на что способен, пока…
– Пока что?
Тяжело вздохнув, она встала и потрогала его рубашку, висевшую на ржавом гвозде. В этой сырости жаром их скудного огня было невозможно ничего высушить. И хотя она протянула ему слегка подсохшую рубашку, когда он надел ее, кожу обжег холод.
– Голубок, пора спать.
Послышался громкий лязг закрываемых железных решеток, тяжелые двери захлопнулись, и в запертой на ночь тюрьме эхом разнеслась перекличка охранников и крики заключенных. Подошла приземистая женщина с кислым лицом, пересчитала всех по головам и закрыла камеру, а затем Кристофер и его мать разошлись по своим матрасам.