– Несомненно.
– А что такое «душа»? – наконец спросила она.
Я все никак не мог закончить рисовать первое яблоко.
– Душа – это самая слабая часть тебя. Это твои чувства ко мне, к яблокам, к злой собаке Матильде, которая тебя однажды укусила. Если бы ты тогда ничего не почувствовала, не заплакала, не разозлилась изо всех сил на нее, то я бы забеспокоился, что Творец забыл вдохнуть в тебя душу. Пока ты чувствуешь, любишь и злишься – ты уязвима. Твои чувства к окружающему миру – это твоя душа, это и есть Бог.
– Значит, я и есть тот самый Бог, о котором ты постоянно говоришь? Но ведь я думала, что он – бородатый старик, которому больше ста лет.
Я улыбнулся.
– В тебе сейчас Бога больше, чем в любом церковном служителе, Луиза.
– Но ведь я даже не читала Библию.
– Библия – это не Бог, это книга. Бог – это чистая, нетронутая простыня, которую люди, однажды испачкав, на протяжении всей своей жизни пытаются отмыть.
Ее бесконечно глубокие глаза не понимали моих слов.
– Пап, можно, я съем яблоко? Я проголодалась.
– Съешь, но на моем натюрморте тогда останется только два яблока.
– Я только укушу и положу обратно на место, а когда ты закончишь, то доем его.
– Замечательно. Я скоро закончу.
– Кстати, о простыне. Занеси, пожалуйста, наше постельное белье дяде Полю и передай ему мой привет.
– Хорошо, – сказала послушная француженка, жующая яблоко. Она сняла пододеяльник, собрала наволочки и выбежала из комнаты.
Последние штрихи грифелем старого и, кажется даже, бессмертного карандаша. Бессмертие карандаша – это создание прекрасного на протяжении целого года медленно тянущейся жизни мастера. Мой карандаш почетно скончался, создав свой последний шедевр.
– Все. Закончил! – удовлетворенно выдохнул я.
Тем временем ко мне пожаловал гость.
– Доброе утро, Андреа, – сказал толстый высокий мужчина, именуемый хозяином этого прекрасного гостиничного номера, в котором я живу и творю вместе со своей дочерью.
– Доброе утро, Поль, – пожал я большую медвежью лапу.
Поль Ру был человеком необычайной доброты и сострадания, он предоставил нам с Луизой жилье практически даром.
– Чем будешь на этот раз платить, макаронник?
– Той же монетой, хозяин. Ты знаешь.
– У тебя есть три дня, чтобы нарисовать что-то путное, а иначе будешь неделю работать официантом в моем ресторане. У меня как раз не хватает свободных рук.
Меня не могла постигнуть столь постыдная участь.
– Истинный художник сочтет для себя унизительным подносить тарелки с едой тем, кто покупает его картины.
– Такова жизнь, малыш.
– Это не моя жизнь, Поль. Ты знаешь!
– Вот что я тебе скажу, Андреа. Унизительно – не унизительно! Не строй из себя гордого моралиста, когда тебе нечем прикрыть свой ленивый творческий зад. Когда не во что одеть свою дочь. Ты думаешь, я не знаю, что говорю? Да я готов был бы всю свою жизнь подносить тарелки с едой, лишь бы моя дочь была сыта и одета. Лишь бы у нее была крыша над головой и чистая простынка перед сном.
– Ты замечательный отец, Поль. Но тебе меня не понять. Я найду другой способ прокормить свою семью!
Вернувшаяся Луиза все это время внимательно слушала Поля Ру, а затем перевела взгляд на меня.
– Дядя Поль, а вы – моя душа! Вы знали об этом?
Наш любимый и уважаемый старик перевел вопросительный взгляд на меня.
– Ты – часть ее души, ибо она испытывает к тебе самые нежные чувства. Ты – ее слабость, потому что она будет плакать самыми горькими слезами, если ты завтра умрешь. Или послезавтра. Когда тебе будет удобнее умереть?
– Иди к черту, Андреа! Лучше делом займись, – а затем он обратился к моей лучшей работе. – Придешь за простынями через четыре часа, малышка. Береги себя!
– Пока, дядя Поль. Я буду плакать, если ты завтра умрешь.
– Да ну вас, – сказал он и вышел из комнаты.
– А дядя Поль станет натюрмортом после своей смерти?
– Нет. Он слишком толстый.
– Значит, толстые никогда не станут натюрмортом?
Я засмеялся.
«Боже, она впитывает в себя все, что я говорю».
Эта очаровательная губка доедала третье яблоко.
* * *
Мы позавтракали остывшими круассанами и холодным какао, разговаривая о душе, натюрморте и моем неповторимом и замечательном детстве. День в Сен-Поль-де-Вансе выдался жарким и душным, а потому мы надели свои белые сорочки из хлопка и отправились в путь по зеленым улочкам нашего славного городка.
Первым делом мы зашли к тете Жаклин, которая жила на соседней улице – там, «у фонтанов», где печет свои бесподобные круассаны пекарь Мишель.
– Доброе утро. Можно к вам в гости? – поприветствовали мы молодую хозяйку, как только она открыла нам дверь. Жаклин была коренной француженкой в восьмом поколении, в ее жилах текла поистине неразбавленная французская кровь.
– Проходите, мои дорогие. Я вам очень рада.
Мы сняли обувь, а затем нас пригласили на чай с миндальным печеньем.
– Присаживайтесь. Как у вас дела? Луиза, мне кажется, ты похудела?
– Тетя Жаклин, а знаете ли вы, что вы – это часть моей души?
Я не любил имя Жаклин, но здесь, в наших краях, оно было очень распространенным, как, например, имя Джузеппе в Джеле, и поневоле приходилось с этим смириться.
– Это тебе папа такое сказал?
– Да, а еще он сказал, что толстые после своей смерти никогда не станут натюрмортами.
Я немного покраснел и поджал губы от стыда.
– У твоего папы большие познания в области человеческой души и искусства.
– Но ведь я могу обосновать, – сказал я как-то по-детски нашей гостеприимной Жаклин.
– Мы внимательно слушаем тебя, – подбодрила меня она.
– Ты – часть моей души, Жаклин, потому что я испытываю к тебе чувства. Ты – вежливая, приятная, от тебя всегда вкусно пахнет и веет непонятной мне радостью, искренним желанием жить. Мне легко и приятно находиться рядом с тобой, и если ты завтра умрешь, то я буду плакать горькими слезами по тебе. Но слезы Луизы будут вдвойне горше моих, – я перевел взгляд на дочь. – Вот, что она тебе хотела только что сказать.
– Это – признание? – поинтересовалась Жаклин неестественно твердым и холодным голосом. Мне еще никогда не доводилось слышать столь леденящего вопроса.
– Назвать человека частью своей души – это всегда признание.
– Значит, Луиза – часть моей души, – сказала Жаклин нежно, с неподдельной искренностью, глядя на чужого ребенка.
На улице, когда Луиза побежала вперед, а мы с Жаклин остались одни, моя спутница вдруг неожиданно заявила:
– Ты глупый, Андреа. Я говорила тебе об этом уже тысячу раз и скажу еще раз. Ты глупый и никуда не растущий человек!
– Я этого никогда не отрицал. И не стану отрицать в этот раз.
– Зачем ты говоришь с ней на темы, о которых тебе самому мало известно?
– Ты о душе или натюрморте?
– Все дело в том, что тебя воспитывала мама. У вас в итальянских семьях так принято, что мать…
– Знаешь что? Моя итальянская семья не имеет ни малейшего отношения к моей нынешней семье и воспитанию Луизы. Пусть я глупый и недостаточно умен для тебя, но я научу свою дочь чувствовать этот мир, а не анализировать его. Для тебя ум – это цифры и толстые книжки, Жаклин, для меня ум – это умение сравнить утренний июльский рассвет с сонной улыбкой Луизы, когда она только открывает глаза. Для тебя мир – это банкноты, расчетливость, план. Париж – идеальное место для тебя. А таких, как я, он съедает с потрохами. Ты слишком яркая для нашей деревни, Жаклин, ты слишком быстрая для нашей размеренной жизни. Может быть, сбавим шаг?
– Твоей дочери нужна мама.
– Моей дочери не нужен искусственный снег.
Возвращаясь в Париж. Воспоминания
У меня на руках оставили четыре килограмма лягушачьего кваканья и благовоний давно увядших растений. Это прелестное создание благоухало каждые полчаса, как по расписанию, оставляя на моих руках и рубашках зловонные краски, которые отмывались куда хуже акварели. Жизнь этого таинственного для меня создания была как чистый холст.