Являясь ко мне во время переноса грязной посуды, когда я шел по проходу между столиками, вытянув перед собой поднос с испачканными тарелками, эти видения изменяющей мне Елены заставляли меня покрываться холодным потом и испариной, я бросал на посетителей наших взгляды, исполненные ненависти. Я не был официант, я не плевал им в пищу, я был поэт, притворяющийся официантом, я бы взорвал их на хуй, но мелких гадостей я не мог им делать, не был способен.
«Я разнесу ваш мир! — думал я, — я убираю после вас пищевые отходы, а жена моя ебется и вы развлекаетесь с нею, только потому, что такое неравенство, что у нее есть пизда, на которую есть покупатели — вы, а у меня пизды нет. Я разнесу ваш мир вместе с этими ребятами — младшими мира сего!» — пылко думал я, поймав взглядом кого-нибудь из моих товарищей басбоев — китайца Вонга, или темноликого преступного Патришио, или аргентинца Карлоса.
А что я должен был еще испытывать к этому миру, к этим людям? Я не был идиотом, никакие сравнения с СССР меня не успокаивали. Я не жил в мире цифр и жизненных уровней, или покупательной способности. Моя боль заставляла меня ненавидеть наших посетителей и любить кухню и моих друзей по несчастью. Согласитесь — нормальная позиция. Единственно нормальная, необъективная, но единственно нормальная. К чести моей следует сказать, что я был последователен. В СССР я так же ненавидел хозяев жизни — партаппарат и многочисленных управляющих бонз. Я в своей ненависти к сильным мира сего не хотел образумиться, не хотел считаться с разнообразными объяснительными причинами, с ответами на мою ненависть, вроде таких:
— Ведь ты только приехал в Америку…
— Здесь стихи писать — не профессия, пойми…
и прочими ответами.
«Ебал я ваш мир, где мне нет места — думал я с отчаяньем. Если не могу разрушить его, то хотя бы красиво сдохну в попытке сделать это, вместе с другими, такими же как и я…» Как конкретно это будет, я не представлял, но по опыту своей прошлой жизни знал, что ищущему судьба всегда предоставляет возможность, без возможности я не останусь.
Китайский паренек Вонг, приехавший из Гонконга, был мне особенно симпатичен. Он всегда мне улыбался, и хотя я плохо понимал его, мы как-то объяснялись. Он был моим первым учителем в области моей несложной профессии — первую неделю он очень возился со мной, так как я ничего не знал: где масло взять — не знал, куда нужно идти за бельем — не знал. Он терпеливо помогал мне. В наш короткий перерыв мы спускались в подвал — в кафетерий для рабочих отеля — вместе обедали, я расспрашивал его о его жизни. Он был типичный китайский паренек — жил, конечно, в Чайна-тауне, увлекался карате — ходил заниматься к мастеру два раза в неделю.
Как-то у нас было еще время после еды и мы поднялись в раздевалку — он со смехом показал мне порнографический журнал с китаянками, но он утверждал, что это японки, что китайские женщины порядочные и в таких журналах не снимаются. Я что-то грубо шутил по поводу журнала и китайских женщин, Вонг очень смеялся. Журнал понравился мне больше таких же журналов с западными женщинами, этот журнал не вызывал во мне боли, которую я испытывал от случайно увиденных журналов с похабно развалившимися блондинками. Блондинки были связаны с Еленой, и я волновался и дрожал от вывернутых пипок, выставленных напоказ внутренностей и эпидермусов половых губ. Китайский журнал меня успокоил. В нем не было для меня боли.
Официанты были одеты иначе чем мы, басбои, куда более внушительно, я завидовал их форме. Короткий красный мундир с погончиками и черные штаны с высоким поясом делали их похожими на тореадоров. Высокий красавец-грек Николас, плечи — косая сажень; губастый, все что-то приговаривающий шутник Джонни — роста почти такого же как Николас, но тяжеловатый и крупный, итальянец Лючиано, узколобый, узкокостый, ловкий, похожий на сутенера — со всеми с ними я работал — от них в конце брекфеста и ланча получал свои пятнадцать процентов чаевых. Всякий день я уносил домой от 10 до 20 долларов чаевыми.
Официанты все были разными, — одни, как, например, всегда опаздывающий веселый высокий черный парень Эл: он приходил позже всех официантов, и я часто помогал ему накрывать на столы — давали мне больше всех чаевых, другие, как некто Томми — парень в узких и коротких брючках и очках — меньше всех.
Два старых китайца-официанта, они всегда работали вместе, я не помню, как их звали — были скуповаты и ничем не похожи на Вонга, он уже был другой формации китаец. Сумрачный испанец Луис выполнял свою работу с вполне отрешенным видом, китайцы же очень переживали за свою работу и все время старались меня чему-то учить, хотя с ними мне выпало работать уже дней через десять, и к тому времени я вполне овладел своей нехитрой профессией. Больше всего я любил работать с Элом и Николасом — они были веселые и разговаривали со мной больше всех. Николас часто поощрял меня возгласами вроде «Гуд бой! Гуд бой!» — я в Николаса был влюблен. Человек он был, впрочем, горячий, и мог иногда накричать на меня, — в этой спешке и вечном летании с кухни в ресторан и обратно у меня, как и у всех, случались заминки, на это я никогда не обижался. Однажды я видел, как Николас раздраженно швырнул кучку пенни, данную ему в качестве чаевых, горячий, говорю, парень был. По незнанию языка я не все понимал в его разговорах, но однажды, сидя в кафетерии вместе с ним, Джонни и Томми, услышал, как Николас горячо говорил: «Общественное мнение считает, что люди, которые идут в официанты, ищут легких денег и потому суют свой доллар…» — дальше я не понял, но было ясно, что Николас обижен на общественное мнение. Действительно, работа наша, и их и моя, была очень напряженной, утомительной и нервной.
Я не раб по натуре своей, прислуживать умею плохо. Это сказывалось, наш менеджер Фрэд и метрдотели Боб и Рикардо любили обедать на боковом балконе. Я очень злился, когда оказывался обслуживающим ближайшие к балкону боковые столики — они меня обязательно куда-то гоняли, хотя это не входило в мои обязанности. Подавая Бобу — полному молодому человеку — стакан молока, я весь внутри сжимался — не любил и не мог быть слугой. Иногда вместе с нашим начальством обедала какая-нибудь женщина или девушка. Кто там на меня обращал внимание, — слуга есть слуга, но мне казалось, что она смотрит на меня и презирает. Не мог же я сказать ей, что еще год назад дружил с послами нескольких стран, что веселился с ними на закрытых вечеринках, помню одну такую, где было 12 послов, не секретарей, а настоящих как есть послов, среди них были послы Швеции и Мексики, Ирана и Лаоса, а моим другом был сам хозяин — посол Венесуэлы, Бурелли — поэт и прекраснейший человек. В его посольство на улице Ермоловой мы с Еленой ходили как домой. Не мог же я ей объяснить, что в моей стране я был одним из лучших поэтов. Все бы смеялись — скажи я это. Идя на работу в отель, я написал в анкете всякие глупости о своей прошлой жизни, что я, мол, всегда работал официантом в харьковских и московских ресторанах. Хуй-то, если бы так.
В общем, я вел двойную жизнь. Менеджер был мной доволен, официанты тоже, иногда метрдотель Боб меня чему-то учил, я собирал все свои актерские способности воедино и, старательно выкатив глаза, слушал, как он советовал мне перед работой наполнить водой и льдом бокалы, кроме кувшинов, чтоб потом подавать воду прямо в бокалах, не задерживаясь — когда был большой наплыв посетителей. Я глядел Бобу в глаза и говорил: «Ес, сэр!» через каждые пару минут. Он-то не знал, что у меня на душе и в голове. «Ес, сэр! Спасибо, сэр!». Боб был доволен. Но я-то вел двойную жизнь. И все более ненавидел посетителей. Не только из-за Елены, но, в основном, из-за нее. В выдававшиеся несколько минут передышки я складывал лестничкой салфетки — чтоб были под руками готовые — и невольно, с болью вспоминал, не мог не вспоминать события последних месяцев…
Она объявила мне, что у нее есть любовник, 19 декабря, при страшном морозе и вечерней тусклой лампочке в нашей лексингтоновской трагической квартире. Я, потрясенный и униженный, сказал ей тогда — «Спи с кем хочешь, я люблю тебя дико, мне лишь бы жить вместе с тобой и заботиться о тебе» и поцеловал ее неприкрытые халатом колени. И мы стали жить.