Так учил я себя в этом парфюмерном магазине на Мэдисон-авеню. Э, впоследствии не всегда, конечно, удавалось мне это, но с перерывами на злость и отвращение, я все больше и больше настраивался на это и теперь думаю, что люблю ее так.
— Для меня ее застиранные джинсики дороже всех благ этого мира, и предал бы я любое дело за эти тонкие ножки с полным отсутствием икр, — так думал я в парфюмерном магазине, пока это заинтересованное существо сгибалось и разгибалось над предметами и запахами.
Мы вернулись в вечно темную мастерскую, если б она была светлая, Жигулин платил бы за нее куда больше трех сотен долларов. Ничего хорошего в жизни в грязной мастерской для Елены не было. Если считать прекрасный дом агентства Золи за какой-то уровень, то Елена спустилась в мастерскую Жигулина. Что она не поделила с господином Золи, в чем состояла причина ее выдворения оттуда — не знаю. Вряд ли секс, господин, как говорят, педераст. Елена объясняла это недовольство тем, что она уехала из Милана, не дождавшись показа шоу, в котором она должна была участвовать. Ее поездка в Милан была совершенно безрезультатной для ее карьеры, и вообще, судя по всему, Золи уже не ставил на нее, и не предсказывал ей блестящее будущее как модели. Друзья-недруги Елены говорили мне по секрету, что Золи вообще мечтал отделаться от эксцентричной русской девушки, потому и сплавил ее в Милан. Когда она вернулась из Милана, то комната, в которой она жила, будто бы была занята. Не знаю, так говорят.
У Жигулина она занимала левую часть его студии, впрочем, это условно. Постель ее помещалась в нише, матрас лежал прямо на полу, дальше следовали подушки, и иногда я замечал на постели наше белье, которое она шила специально в Москве, и которое привезла с собой. Мне приходится отворачиваться, когда я вижу это белье — ведь оно свидетель многочисленных сеансов любви с ней. Она не фетишистка, я же, гнусный фетишист, выбрасываю прошлые вещи, чтобы не плакать над ними. Ну вот я и отворачиваюсь. Мастерская Жигулина вообще музей, потому что там стоит и мой письменный стол с Лексингтон-авеню и кресло, все это покупала Елена, когда я начал работать в газете, и кошка, белая тугоухая, блядь грязная или только что вымытая, вылезает порой откуда-то. Она все так же прожорлива и так же глупа. Вся мастерская Жигулина, — он как-то незаметно затесался в мою жизнь, этот, в общем, неплохой парень, — вся его мастерская пронизана силовыми линиями, все в ней сталкивается, пересекается, визжит, происходят разряды. Иногда мне приходит в голову мысль, что если это только для меня так, а для Елены вдруг не так — спокойней и тише. Или вообще — мастерская для нее — мертвая тишина. Тогда совсем хуево. Мы все склонны автоматически уподоблять других себе, а позже оказывается, что это далеко не так. Я уже уподоблял Елену себе — уже получил за это — красные от загара шрамы на левой руке будут до конца дней моих напоминать мне о неразумности уподобления.
Мы вернулись из парфюмерного рая с несколькими плодами. Я жалел, что у меня было мало денег с собой. Девочка моя, как видно, жила с хлеба на воду перебиваясь, заработки у модели, если она не крупная модель, а рядовая — ничтожны.
Захотелось есть. Она вынула из холодильника бутерброды с рыбой, она всегда ненавидела готовить, в нашей семье готовил я, официантом был тоже я, кроме того, я был ее секретарем, моей любимой поэтессы, перепечатывал ее стихи, шил и перешивал ей вещи, еще я был… в нашей семье у меня было много профессий. — Дурак, — скажете вы, — испортил бабу, теперь сам на себя пеняй!
Нет, я не испортил бабу, она такая была с Витечкой, богатым мужем вдвое старше ее, за которого она вышла замуж в 17 лет, она жила точно так же. Витечка готовил супчик, водил «мерседес» — был личным шофером, зарабатывал бедный художник деньги, а Елена Сергеевна в платье из страусовых перьев шла гулять с собакой и, проходя мимо Ново-Девичьего монастыря, заходила вместе с белым пуделем в нищую, ослепительно солнечную комнатку к поэту Эдичке, это был я, господа, я раздевал это существо и мы, выпив бутылку шампанского, а то и две, — нищий поэт пил только шампанское в стране Архипелага Гулаг, — выпив шампанского, мы предавались такой любви, господа, что вам ни хуя не снилось. Королевский пудель — девочка Двося, преждевременно скончавшаяся в 1974 году — смотрела с пола на нас с завистью и повизгивая…
Э, я не хочу вспоминать. Сейчас у нас на повестке дня Нью-Йорк, как говорил я сам, будучи когда-то председателем совета отряда и честным ребенком, пионером — на повестке дня Нью-Йорк. И только.
Мы слопали бутерброды с рыбой. Бывшим мужу и жене этого, конечно, было мало. У молодых худых мужчины и женщины были здоровые аппетиты. Я сказал, что мне хочется есть — пойдем, — говорю, — поедим куда-нибудь? Она говорит: — Пойдем, пойдем в итальянский ресторан, он тут недалеко, в «Пронто», я позвоню Карлосу. — Почему, чтобы пойти в итальянский ресторан, нужно звонить Карлосу, я не понял, но не возражал. Я бы вынес сто Карлосов, ради удовольствия сидеть с ней в ресторане, может быть, она боялась идти со мной одним в ресторан, все-таки я едва не убил ее — были причины.
Недодушенная девочка стала звонить Карлосу. Это был довольно серый на мой взгляд тип — я его однажды видел здесь в мастерской, ординарная личность, ни хуя особенного, ни хуя интересного. Он ни хера не делал, а денег у него было полно, как сказала Елена. — Откуда? Родители. Вот против такого положения вещей и будет направлена мировая революция. Трудящиеся — поэты и басбои, носильщики и электрики — не должны быть в неравном положении по сравнению с такими вот пиздюками. Оттого и мое негодование.
Она ничего не стала надевать, только припудрилась и опять красный витой шнур замотала вокруг лба и шеи, и как была в джинсиках и свитерке черном, пошла. Его еще, слава Богу, не было. Мы сели вправо от входа на возвышении — столик заняли на четырех, заказали красное вино, а она его выглядывала. У нее появилась эта глупая привычка — ждать и выглядывать кого-то. Раньше она никого не выглядывала.
— Я забыла тебе сказать, — вдруг произнесла она, немного, как мне показалось, смутившись — это очень дорогой ресторан, у тебя есть деньги?
У меня было в кармане 150 долларов, если уж я шел с ней, я знал ее привычки. 150 — это хватит.
— Есть у меня деньги, не волнуйся, — сказал я.
Потом появился этот тип. Я не враждебен к нему, если б не Елена, на хуй он мне нужен, серая личность с чековой книжкой. Тех, кто сам вырвал деньги у этой жизни, можно хотя бы уважать за что-то, его, иждивенца своих родителей, за что было уважать? На хуй он попался на моей дороге!
Он пришел, короткие волосы, консервативно одет, это не мое выражение, я спиздил его у Елены и лесбиянки Сюзанны. Сел он рядом с ней, пожимал все время ручку моей душеньки. Мне это было неприятно, но что я мог сделать. «Тэйкэт изи бэби, тэйкэт изи!» — вспомнил я всплывшее выражение Криса. И стал спокойнее. Пожимает ручку, и то обнимет за плечи, то уберет руку. Дело ясное, видно мало дала, или чуть дала и больше не дает ебаться, думал я с чудовищным хладнокровием, глядя на эту женщину, с которой вместе в ярко освещенной церкви был обвенчан по царскому обряду. «Злые люди будут стараться вас разлучить», — вспомнил я напутственные слова священника из его проповеди.
Злой человек все хватал ее за руку. У меня и глаз бы не дернулся пристрелить его, для таких как он и созданы законы, охранять их имущество и сомнительные права, чтобы такие, как я, не осуществили (глаз бы не дрогнул) право справедливости. Я сидел напротив — даже в моих несчастьях — живой, злой, куда более обширный и талантливый, чем он. Все мое несчастье заключалось в моих достоинствах. Я мог и умел любить. А он был равнодушная пробка, которую качает на волнах житейского моря, у него был только хуй, и он канючил, трогая ее руку, домогаясь вставить свой чешущийся хуй в ее пипку.
А, они ни о чем интересном не говорили. Я что-то для приличия у него спрашивал, как-то участвовал в беседе. Моя цель была сидеть рядом с ней.