Иногда Розанна была довольно мила, всегда, когда смотрела на себя в зеркало, меряя какое-нибудь платье, тогда она была без гримасы. Во все почти остальное время у нее присутствовала на лице нервная гримаса, некий тик, это ее просто уродовало. Я уже сказал, что я любил, сидя в ее гостиной за столом у длинной стеклянной стены, все окна коридора и гостиной смотрелись на Хадсон-ривер, любил я сидеть и молчать. И темнело, и ветерок дул в лицо, и горели огни в Нью-Джерзи, на том берегу, и сердцу было так странно от полного одиночества, и хотя Розанн что-то говорила, порой о том, какие мы с ней друзья, и как хорошо, что мы друзья, или она жаловалась, почему я забываю, что я ее друг… Я мало слушал ее и смотрел на воду и имел интимные отношения с ветром.
Спустя, может быть, дней десять после четвертого июля я опять как-то выебал ее, уже с большим успехом, но тоже как будто стесняясь, что не оправдываю ее надежд, не ебу ее. По долгу службы, так сказать. Выебал, и естественно продолжал лежать в ее кровати, а она хотела спать от своих лекарств, но еще ворочалась.
Вдруг я вспомнил рассказ Славы-Дэвида о том, как его после пылкой любви выгнала с истерикой одна нью-йоркская девица, потому что она не могла, видите ли, спать с мужчинами, не привыкла. Любовь любовью, но сон должен быть стерильным, глубоким, спокойным.
Вспомнив это, и уважая свободу личности, как-никак я был не в СССР, я сказал засыпающей, копошащейся Розанн, не хочет ли она остаться одна, что хотя и поздно, я спокойно могу отправиться домой. Я имел заднюю мысль избавиться от утра, от ее вскакивания в шесть часов и от истерической обстановки утра.
Но тут она оказалась на высоте. — Да, она не привыкла спать с кем-то в одной постели, она всю жизнь спала одна, но уже поздно, я буду долго ждать собвея, поэтому чтоб я остался.
Мне стало искренне жаль Розанну за то, что она прожила свою жизнь вот так вот, в отрывочной ебле, ебалась, я думаю, она достаточно много, но никогда не изведала невероятного счастья спать с любимым существом вместе, сплетясь в один клубочек, ощущать среди ночи сонное дыхание другого животного на своем плече. Даже когда мы уже не делали с Еленой любовь, но спали-то мы вместе, и порой во сне она обнимала меня, и я, неспящий, лежал тогда, затаив дыхание, всю ночь, боясь пошевелиться, чтобы эта маленькая рука не исчезла, не ушла. Слезы текли из моих глаз, и ни хуя это не от слабости, а от любви. Эх, бедная крейзи Розанна. Мне стало ее жаль.
Наступило утро. Бледный рассвет пасмурного дня проник в спальню, и я обнаружил себя ебущим Розанну сзади, поставив ее на колени. Сжимая ее зад, я подумал: — Господи, как скушно все это, вот так, без любви, и утро скушное, и рассвет серенький, как неинтересно все, так хуй и упал.
У нее собирались ущербные люди. Как-то приходил человек, который был болен неизлечимой венерической болезнью. Болезнь у него проходила на время, но потом появлялась опять. Я никогда не слышал о таких случаях, но вот передо мной сидел живой экземпляр, а Розанна, как хороший экскурсовод, рассказывала мне о подробностях его болезни, о том, что теперь с ним рассталась его жена. Несмотря на мои собственные неблестящие дела, ирония сидела во мне так глубоко, что я внутренне хохотал, любуясь нашей компанией. Он, музыкальный критик, больной этой гадостью, длинный блондинистый человек, я, больной любовью, и она — тоже больная своей болезнью. Трое больных ходили в кино, а потом в ресторанчик, где я, хотя и хотел есть, но не ел, а пил — бокал розового вина. Платил «венерический» и я должен был его благодарить. — Спасибо, — сказал я ему — потому что у меня не было денег. Так сказала Розанна: — поблагодари его, — сказала она. Я поблагодарил.
Постепенно я пришел к выводу, что она мне на хуй не нужна. Разве что я сохранял с ней отношения ради того, чтобы хоть как-то быть причастным к американской жизни, видеть хоть каких-то людей, это меня успокаивало. Неправда, что я к ней плохо относился, я относился к ней хорошо, но только вот в то утро я подумал, что хочу молоденькую, наивную, трогательную и красивую девушку, а не сформировавшегося монстра. Но таких девушек жизнь мне не предлагала, у меня выходов-то в мир было всего два-три человека, а ведь чтоб найти такую девушку или мужчину, я же сказал, что мне уже было все равно, нужно было ее или его где-то встретить.
Где? Гликерманы, очевидно, отвернулись от меня из-за моего душения Елены. От такого человека, подумали они, можно ожидать что угодно. Я звонил весной Татьяне, может быть, раз пять, желая встретиться, но всякий раз она откладывала мой визит под каким-нибудь предлогом, пока я не понял ясно, что мне туда не пробиться. Да и зачем! Говорил я плохо, разговором никого увлечь не мог, что ж мне было ходить на их парти. Мне, вэлфэровцу, нужно было общаться с такими же как я, а не лезть в общество артистов и художников, не заполнять собой Гликермановскую гостиную, не тереться рядом с Аведоном и Дали. Я перестал им звонить.
Другие мои знакомые тоже были, очевидно, обо мне не лучшего мнения из-за душения Елены. Варвар и негодяй Эдичка и вправду оказался полным ничтожеством для этого мира, и, как видите, мне негде было взять соответствующих мне знакомых, я задыхался без среды, и еще потому я не порывал с Розанной. Я тоже был расчетлив в меру своих возможностей.
Я говорю «был», но это то же самое, что «есть». Этот период не кончился, я в нем, в этом периоде и в настоящее время. Этот период моей жизни характеризуется одной моей бессознательной новой привычкой, одним совершенно бессознательным выражением. Часто, находясь у себя в комнате или идя ночью по улице, я ловил себя на том, что со злостью произношу одну и ту же фразу, иногда вслух, порой про себя или шепотом: «Идите вы все на хуй!» Хорошо звучит, а? «Идите вы все на хуй!» Хорошо. Очень хорошо. Это относится к миру. А что сказали бы вы в моей шкуре, а?
Когда я был счастлив, я почти не замечал, что в мире так много несчастных людей. Теперь их объявилось огромное множество. Как-то мы с Розанн ходили кормить чужую кошку в чужую пустую квартиру.
— Здесь живет моя подруга, ее бросил муж, — сказала Розанна, — он очень удачливый богатый адвокат. Они прожили вместе десять лет, поженились чуть ли не детьми, а теперь он ушел от нее. Ей 29 лет, она отдала ему лучшие годы, она в страшной депрессии.
Обстановка этой хорошей, большой, во многом стандартной квартиры с единственным живым существом — кошкой, была какая-то дьявольская.
И хотя это была богатая квартирища, а моя квартирка на Лексингтон, где все мое несчастье случилось, была бедная и грязная квартирка, но между ними было много общего. Какая-то тень лежала на всех предметах, и в самом воздухе была тень, и получувствующее трагедию животное тоже находилось тут, как и на Лексингтон. Это у них развито, они чувствуют присутствие дьявола лучше нас — господа кошки и собаки, потому что дьявол тоже во многом животное, они его распознают, забиваются в углы, воют, мечутся. Кошка моя и Елены выла тогда ужасно.
А брошенную женщину я увидел случайно у Розанн, спустя, может, месяц или больше после посещения квартиры. Она оказалась очень худой, 90 паундов, высокой девушкой с торчащими коленками. Она только что перенесла аборт, и хотя, как со злорадством, чисто женским, сказала Розанн, «выглядит она ужасно», это чепуха, я нашел, что она симпатичненькая, и я бы сказал даже, красивая. Мне она понравилась, с ней я бы имел любовные отношения с куда большим удовольствием, чем с Розанн, но это было невозможно. Розанн никогда бы не позволила мне этого, она и так с моим приходом стала вытеснять Фрэнсис, как звали эту бедняжку, говоря мне нахально по-русски, что она очень устала от нее, что Фрэнсис пришла и уже два часа рассказывает о своих несчастьях, о том, как она хотела оставить ребенка, чтобы была память о муже, но потом решила делать аборт, и как это происходило. Я разглядывал Фрэнсис — она была одного роста с Еленой, но еще худее, у нее были такие же тоненькие ручки и длинные тоненькие пальчики, волосы ее были почти блондинистые, но с рыжинкой, у нее была милая улыбка. Мне было ее очень жалко, хотелось ее поцеловать, погладить по голове, ухаживать за ней, возиться с ней.