Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Уже более ста лет не читают вечерами вслух всей семьей и не садятся перед экраном телевизора, как это было в 50-е годы, посмотреть спектакль «Любовь Яровая» или американскую версию «Войны и мира». На смену реальным семейным отношениям пришли латиноамериканские мыльные оперы и отечественные долгоиграющие телесериалы. Их многажды переживают и проживают, и обсуждают с большей страстью, чем собственные драмы и трагедии. Люди любят жить чужой жизнью. Многих она захватывает больше, чем своя. Жаль!

При социализме семейный роман крутили с партией или с государством. Социализация (она же – реализация) советских женщин планировалась по мужскому типу: высшее образование, работа, карьера. Два-три поколения советских людей почти не задумывались: что такое хорошая жена и мать, занимающаяся (не по телефону) воспитанием детей? Это было вроде бы не так важно и совсем не престижно. И обществом не поощрялось. Поощрялось перевыполнять производственный план, быть партийкой, активисткой, общественницей, а уж потом – семья. Но когда сломленные и спившиеся сторублевые мужья, искатели счастья на стороне, из защитников и героев стали безликими персонажами второго плана, то в герои семейной эпопеи вышли женщины, взвалившие на себя тяжести работы и быта.

И еще. Некоторые семьи сохраняли дети. Но как зачастую это было непосильно для детей!

Я видела сны:
там – сын мой
весёлый, как мячик
пинг-понговый дачный,
взлетал, не роняя лица,
с кручёной подачи
в Париже учёного мачо,
весёлого, шебутного, ещё молодого отца;
там я на коленках
средь строфики сбивчивых грядок,
или на кухне,
или в лесу на велосипеде,
супруга в подпруге —
таков и почин, и порядок,
как дефиниция из советских энциклопедий;
там – папа
душит в объятьях трофейный аккордеон,
отборной цензурой настраивая баритон
с прононсом одесским:
черти, рожна вам хаять режим!
А сам как рванёт во всю мощь:
Здесь под небом чужим…
И я подголоском: О, караван!
Кто из нас гость нежеланный в такой-то стране?
Я видела сны:
там – небо из рваных ран,
там – сын мой.
Я знаю,
когда он впервые
всплакнёт обо мне.

Дом моего детства, место счастья, – маленькая банька, с первого взгляда – вылитая украинская хата: низенькая, беленая, об одном близоруком окошке. А в саду – зима. И никуда не уходит, не проходит, как затянувшаяся болезнь. Пока я болела, научилась рисовать портреты (в три четверти) горбоносой Консуэло и балерин в шопеновских пачках, не подозревая о Дега и Зинаиде Серебряковой. Но, главное, я взрослела, впервые обнаружив личное пространство, где на свободе жил мой внутренний человек. С подружками стало скучновато. И неожиданно, прямо под боком я разглядела чудо. На стене, где тахта – самодельный пружинный матрас на деревянных чурбачках – висел ковер: лохматый, дремучий, с хороводом крупных алых роз, разметавшихся упитанными листьями по черноземному полю. На левом боку лежать было никак нельзя: сердце играло в табун взбесившихся лошадей.

Но эти розы были мне нужней и полезней лекарств. Я поворачивалась к стене лицом, водила пальцами по лепесткам, расправляла листья, гладила – против шерсти – теплое поле, трогала стебли, и они кололись, как живые.

Вот с кем хотелось дружить. Вот кого полюбила.

Нигде ничего похожего я потом не видела.

Почему тогда же не спросила, откуда он, этот ковер? Почему я так нелюбопытна? Может, это подарок? Или богатый трофей с Русско-турецкой войны?

После многочисленных переездов ковер пропал. И вдруг в Софии, в доме-музее поэта Ивана Вазова, я увидела свой детский ковер. И розы эти – снова мои подруги, сочинительницы стихов. Но теперь у них болгарские имена: Калина, Елка, Росица, Драга… Встретились через сорок лет, чтоб узнать друг друга.

Это был губер.

О старом ковре
не вспоминала с тех пор ни разу,
он как бы умер.
Но через сто лет
в Софии, в доме, где жил Вазов,
меня пригвоздило буквально
то ли слово, то ли имя губер.
Здесь на постели у Сыбы, в спальне,
в ритме строго орнаментальном —
цветник доморощенный… Но откуда
средь жалости пчелиного сброда
и грубо разношерстного люда
рослые розы в траве,
как на старом ковре?
Ручная работа, XIX век.
Это типичный болгарский губер.
В Родопах почти у всех.
Не одичал, не вымерз, не умер,
пока в Москве шел за снегом снег.
Будто в хитонах, все, как одна,
в бутонах кустарных гуляют по кругу
дикая роза – чья-то жена,
роза-сестрица и роза-подруга.
В воздухе носятся имена:
Калина, Калинка —
моя половинка,
Росица,
чьи мочки нежней лепестка,
дражайшая Драга —
взрывная, как брага,
и Елка – в белом стихе легка.
Мне тринадцать без малого лет.
Я в рифмы прятала первый букет,
как рукопись – под матрасом – тайную.
А мама молила из темноты:
упаси болезную от нищеты,
на черный день, на пропитание
научи ее, Боже, делать цветы…
Давно отболела эта пора,
другое детство озолотил
жалостный улей.
Здесь, в доме Вазова, на обеденном стуле
траурный бант, или роза скорби,
на весь белый свет: urbi et orbi.
А за окнами – будней высокая проза,
рослой Витоши снежная роза.

Каких только садов не бывает!

А о них всё пишут, всё вспоминают, как я сейчас о саде поэтов, которого нет, и безвозвратно время его, – тот благоуханный летний вечер, задетый шершавой нежностью поспевающих персиков. На виду у южных звезд, впервые сойдясь, поэты звучали, как одно закольцованное стихотворение, хотя читали каждый свое: по-болгарски и по-русски.

Такие непохожие стихи, такие разные поэты: добрый и чувствительный Атанас, интеллектуалка Ирина, гордый Сашо, выверенная – как евангельская цитата – Юлия, философичный Владимир и твердо стоящий на земле Иван, мистическая цыганистая Мария, раненая любовью Елена и я – с краю… И еще цикады. Они настраивали струны, подкручивали колки натянутых нервов и, жарко наяривая смычками, бросали во тьму чистые зерна звуков. Цикадам подыгрывала гитара, переходящая от Иры к Виктору и обратно. Некогда было перевести дух.

6
{"b":"612826","o":1}