Литмир - Электронная Библиотека

Мама с Папа часто бывали в театре по вечерам. В те времена в большом ходу были sedan-chairs для поездок вечером в театры или на балы. И перед гостиницей после обеда выстраивались эти крытые носилки, в которых дамы переносились в сидячем положении двумя носильщиками, а мужья шли рядом. Эти носилки напоминали те, что изображались на старинных французских гравюрах, только были совсем простыми, без украшений и не расписанные. Мама всегда пользовалась ими вечером, когда они куда-нибудь отправлялись. Мама часто виделась с Матильдой Везендон, которая была дружна, кажется, с Вагнером. Она мне казалась очень высокой, сухопарой и некрасивой. Другая подруга Мама была княгиня Шенбург, которую Мама звала Памела. Боюсь, что я уже писала об этой семье, с которой мы были очень дружны, а ее дети были одних лет с нами. Они жили в своем огромном старинном дворце, который снаружи казался очень мрачным. Мы часто ходили с Leek к детям в Шенбург. Старшая Элизабет была одних лет с моей сестрой Катей, мой однолетка был Фридль. Был еще старший брат и девочка. Фридля я обожала и всегда с ним играла. Он был красивым ребенком с белокурыми вьющимися волосами, голубыми глазами и толстыми розовыми щеками и к тому же большой шалун, так что внушал своими проделками большое уважение. Раз княгиня Шенбург устроила детский всемирный бал для всех их знакомых. Мама нам сшила шелковые сарафаны василькового цвета, отделанные серебряным галуном с филигранными пуговицами, белые кисейные рубашки и серебряные кокошники. Сашу одели в русскую рубашку. Катя, Муфка и я были в восторге. Соня и Петя были слишком малы. Когда мы приехали, нас повели раздеваться в детскую, где маленьких гостей встречали обе гувернантки детей Шенбург, которые тоже были в костюмах. Мы думали, что их костюмы каких-нибудь местных крестьян. Одна из них все повторяла: «Тишка Манишка». Мы думали, что она говорит на каком-нибудь местном patois (говор), но оказалось, что она вообразила, будто это по-русски. Элизабет была очень мила, одетая маркизой в подражание старинному семейному портрету одной из прабабушек. Фридль был очаровательным в костюме пажа тех же времен, в пунцовом атласе и шляпе со страусовыми перьями. Все восхищались нашими сарафанами, а мне казалось, что никто не может сравниться с Фридлем по красоте и нарядности. В этот вечер мы с ним забрались в какой-то угол за дверью и обещали друг другу любовь по гроб жизни. Фридль приезжал в Москву на коронацию Александра III. Я его не узнала. Мне было тогда 19 лет. Он меня тоже не узнал, мне не представился, и лишь только его издали показали и назвали. Он был большого роста, широкоплечий и для меня потерял всякую прелесть. Со временем, кажется под старость, он женился на русской разведенной или вдове, у которой была дочь от первого брака. Он недавно умер от рака горла. Его оперировали, и он прожил после того несколько лет. Его жену Марусю хорошо знала Мозер, но я ее никогда не видела. Аглаида знала их дочь, которая живет в Вене.

В Дрездене я опять болела астмой и долго лежала. Мама меня взяла в свою комнату и ходила за мной. Меня глубоко трогала ее забота, ее бессонные ночи, когда мне трудно было дышать, и всякие подарки, которые она мне приносила, когда выходила подышать воздухом. Мне хотелось ей как-нибудь выразить свою любовь и благодарность, но я не знала как. Раз, когда я уже выздоравливала, Мама и Leek сидели у меня в комнате, думали, что я сплю. Мама говорила Leek, как ее огорчает моя неблагодарность, которая выразилась в том, что я до сих пор не благодарила за весь уход во время болезни. Я горько плакала, слыша ее слова, и так хотелось вскочить, кинуться ей на шею и сказать: я не умею выразить своей благодарности, но вся моя душа переполнена ею. Но я ничего не сказала, и никто не узнал, что я слышала тот разговор, после которого мой язык оказался окончательно запечатанным. Это мне было так тяжко, а мне так хотелось выразить Мама и свою благодарность, и свою беспредельную к ней любовь. Я долго думала об этом и была глубоко несчастна. Наконец я решилась написать ей стихи. Мы тогда читали какие-то книги в коричневом переплете. Я зачитывалась ими, и, между прочим, мне особенно нравился рассказ о девочке, не понятой своей матерью, которую она обожала, и писала ей стихи, но никогда не показывала. Мне не нравились ее стихи, и я решила переделать их по-своему, чтобы они выражали мои чувства. Долго я не решилась Мама преподнести свое произведение, так как я была замкнутым ребенком, мне кажется, но, наконец набравшись храбрости, я раз принесла ей свои стишки, вложив их в розовый конверт. Мама была, видимо, очень тронута ими и нежно обняла меня. Я была на седьмом небе от счастья, и мне казалось, что теперь-то она должна понять всю глубину и нежность моих к ней чувств, но мои восторги были недолговечны. По-видимому, Мама показала Папа и всем мои стихи, а последняя читавшая с нами незадолго до этого была Leek. Она вспомнила стихи, проверила и пришла к заключению, что я обманула Мама, выдав их за свои. Меня призвали и спросили, откуда я их списала. Я ответила, что не списала, а по-своему изменила то, что нашла в книгах, а главное, я не сказала, что я хотела как-то выразить свои чувства и что я выбрала такой способ. Мне не хватило храбрости объяснить все это, так что я молча выслушала обвинения в плагиате и обмане. Мне казалось, что если бы мы с Мама были наедине, то я смогла бы ей все объяснить и она все поняла бы, но Leek я тогда не очень-то любила, сама не зная почему, и не хотела при ней раскрывать свою душу. Мне казалось, что я такая же непонятая девочка, как и та, что в книге.

Во время Великого поста у нас строго соблюдалась постная пища. А <так как> повар в гостинице не умел готовить такие блюда, то в постные дни готовила Прасковна, и очень вкусно. Я решила, что в течение всего поста не буду есть сладкого за обедом, но никому не говорила о своем решении. Однако вскоре Leek, около которой я сидела, заметила, что я каждый день отказываюсь от этих блюд, и спросила меня наедине, почему я это делаю. Я ей объяснила. На следующий день я в чем-то провинилась, и Мама мне сказала, что я сладкого не получу. Leek ей объяснила, что я и так не ем, что, видимо, удивило Мама. Я осталась ненаказанной, но вскоре пришлось подвергнуться большому искушению. Мама заказала к обеду два сладких, из которых одно было custard[33] в чашечках, которое все обожали и которое редко появлялось. Когда же появился custard, у меня так слюнки и потекли, и я старалась не смотреть на поднос с привлекательными чашечками. Но не тут-то было: все стали у меня спрашивать, откажусь ли я и от него. Кажется, Leek, знавшая, как я его люблю, сказала мне, что это придаточное сладкое и оно не в счет, так что я могу его съесть. Но, подавив все свои вожделения, я сказала, что именно поэтому я не смогу это сделать, раз дала такой зарок. Все это я объясняла почти шепотом, чтобы никто не слышал, и закручивала свои пальцы от смущения. Мне было неприятно, что об этом говорили.

Мы всегда ходили в русскую церковь с родителями. Туда же приходила школа девочек, которые выстраивались справа. Их сопровождала кислая немка, которая садилась впереди около них и слушала всю обедню не вставая. Мама раз подошла к ней и объяснила, что не полагается всю обедню сидеть, тем более во время пения «Тебе поем». Она злобно посмотрела на Мама и ответила, что это ее не касается. Leek брала уроки пения у некоего Herr Schaffe. За уроки платили родители. У нее был сдобный голос, и он ей приносил для пения слащавые немецкие песенки и смотрел на нее маслеными глазами, так как она была очень миловидна. Верно, он был в нее влюблен, и они вели бесконечные разговоры помимо пения, и она краснела и смущалась. Но мы ничего не понимали из их разговоров.

Я упомянула о церкви. В дрезденской церкви меня впервые поразили слова Евангелия, которые я, вероятно, раньше не замечала, да и едва ли их слушала. Я любила церковное пение, когда оно было стройным. Были у меня любимые напевы: особенно «Седьмая Херувимская» Бортнянского, хотя я не знала, что она седьмая и что он ее написал, но к чтению Евангелия я не прислушивалась, верно, думала о другом, но в этот раз меня потрясли повторяющиеся, как мне казалось, слова: «Аз есмь Пастырь добрый», меня это вдруг глубоко тронуло. Мне показалось, что слышу эти слова впервые, и лишь стало жалко, когда кончилось чтение Евангелий. Нам всегда дарили малиновое русское Евангелие и молитвенник к первому говению, так что когда мы вернулись домой и я могла улучить минуту, то стала рыться в своем Евангелии, пока не нашла эти запавшие в сердце слова. Но все эти душевные переживания я таила в себе и никому о них не говорила. Даже дорогой Мими, которая, казалось, лучше всех меня понимала. При всей своей любви к Мама, я тогда еще не чувствовала с ней той близости, которая нас позднее соединила. В то время она была для меня чем-то недосягаемым, а Мими, делившая с нами все наши радости и горести, была самым близким человеком и, хотя она из ревности ни одну из наших гувернанток не любила, отлично сознавала свою роль в нашей жизни.

вернуться

33

Заварной крем (англ.).

7
{"b":"612296","o":1}