– А я знаю, о чем вы думаете!..
– Глядя на это великолепие, угадать не трудно…
– Неправда. Вы думаете о Леночке…
Сережа вздрогнул.
– Неправда! – сказал он. – Ни она обо мне, ни я об ней давно уже не думаем.
– Неправда! Впрочем, вы – может быть, а уж за нее я могу поручиться, что она думала только о вас! Ей это и доказать нетрудно. Ваш чин, мундир – ее свидетели…
– Что это значит?..
– А то значит, что вы не поняли ее любви. Не случилось, а если бы представилась возможность, вы, верно, бы ей изменили; но она и тогда бы не пожалела о вашем возвышении; вы, слава Богу, достойны того, что для вас сделала протекция многих, многих…
– Боже мой! Неужели всем, всем я обязан…
– Любви Леночки…
– Я вас не пущу… Я узнаю, кто вы!
– Узнаете, только не сегодня.
– Когда же?
– Не дальше как завтра, в семь часов вечера…
– Где?
– В доме тетки Леночки. Будете?
– Непременно… Но я забыл… мне запрещено говорить…
– Срок испытания кончился. Приезжайте на сговор Леночки.
– Она выходит замуж?
– Непременно и очень скоро…
– Так зачем же я приеду?..
– А долг благодарности? Хороши вы! Если бы вы знали, сколько хитрости, сколько стараний употребила Леночка, чтобы в этом ужасном пути сохранить чистоту деревенской Леночки, вашей соседки; той Леночки, что, помните, бегала с вами по долам и лугам? Для нее вы рвали цветы, для нее ловили птичек, чтобы доставить ей удовольствие – дарить им свободу; для нее… но мы заболтались. Верьте одному: Леночка все та же, только выдержала экзамен в самом трудном пансионе, и выдержала блистательно. Теперь собирается жить заправду и ждет вас завтра. Прощайте!
Маска исчезла. Сережа напрасно искал ее глазами; напрасно бегал по залам; напрасно; забывшись, он отправился домой пешком, не обращая внимания на то, что в чулках и башмаках неловко снег месить, не слушая кликов толпы, которая доканчивала допивать вино из умирающих фонтанов, устроенных по углам крашеных пирамид. Сережа опять жил у Вешнякова; прибежав, бросился искать живописца. Но его не было.
Он возвратился на другой день ровно в семь часов, когда Сережа садился в карету…
– Иван Иванович!
– Семь часов!
– Но скажите мне…
– Семь часов! Скорее! Вы опоздаете! – И Вешняков втолкнул его в карету и захлопнул дверцы.
– Одно слово…
– Семь часов! Пошел!
У тетушки было много гостей. Сережа вошел, никем не замеченный, именно в то время, когда Леночка громко читала завещание дядюшки, а смех еще громче заглушал чтение.
– Чтоб был статский для того, чтобы на войне не убили или не изувечили; не ниже чина статского советника и не старше отнюдь тридцати пяти лет: понеже в браке равенство лет кондиция первая.
Общий хохот прервал чтение.
– Хорошо равенство лет: восемнадцать и тридцать пять! Ровно вдвое!
– А все прочее предоставляю разуму Леночки… Дорогой дядюшка! Он поверил моему разуму и не ошибся. Мой выбор сделан.
Воцарилась мертвая тишина. Леночка встала, осмотрела гостей и, заметив Сережу, подлетела к нему, обняла без церемоний, пламенно поцеловала, повернулась на одной ножке, присела и с притворною застенчивостью сказала:
– Вот мой суженый-ряженый, его и конем не объедешь!
– Как! – воскликнула тетушка. – Да вы с ним, почитай, незнакомы…
– Ошибаетесь, ma tante, я с ним знакома ровно восемнадцать лет! Тетушка, благословите нас!..
Сговор и свадьба совершились еще до срока. Новый, 1746 год действительно был эпохой в жизни и Сережи и Леночки… Сережа было задумал купить дом, устроиться в Петербурге, но Леночка рассудила иначе. Ей удалось выхлопотать для мужа место резидента при дворе одного германского владетеля, и счастливые супруги тою же весною отправились за границу на своих лошадях, в четырех экипажах. Вешняков снаряжал их в путь вместе с отцом Сережи.
– А что, Олександро Сергеевич?.. Какова Елена Николаевна?
– Молодец! Да, впрочем, это уж год такой. У меня, Иван Иванович, озимь вот уж этакая теперь; лес будет, как вырастет…
– А Елена Николаевна?
– Молодец! Молодец!
– Сама себе жениха снарядила. Только как же это будет, Олександро Сергеевич? Ведь с Сережи-то портрета нет…
– И не надо! Я его и так не забуду…
– Ну, без портрета и себя забудешь. Не надо так не надо; а все-таки скажите, Олександро Сергеевич, какова наша Елена Николаевна?
– Молодец!
– То-то же!
Федор Достоевский (1821–1881)
Елка и свадьба
Из записок неизвестного
На днях я видел свадьбу… но нет! Лучше я вам расскажу про елку. Свадьба хороша; она мне очень понравилась, но другое происшествие лучше. Не знаю, каким образом, смотря на эту свадьбу, я вспомнил про эту елку. Это вот как случилось. Ровно лет пять назад, накануне Нового года, меня пригласили на детский бал. Лицо приглашавшее было одно известное деловое лицо, со связями, с знакомством, с интригами, так что можно было подумать, что детский бал этот был предлогом для родителей сойтись в кучу и потолковать об иных интересных материях невинным, случайным, нечаянным образом. Я был человек посторонний; материй у меня не было никаких, и потому я провел вечер довольно независимо. Тут был и еще один господин, у которого, кажется, не было ни роду, ни племени, но который, подобно мне, попал на семейное счастье… Он прежде всех бросился мне на глаза. Это был высокий, худощавый мужчина, весьма серьезный, весьма прилично одетый. Но видно было, что ему вовсе не до радостей и семейного счастья: когда он отходил куда-нибудь в угол, то сейчас же переставал улыбаться и хмурил свои густые черные брови. Знакомых, кроме хозяина, на всем бале у него не было ни единой души. Видно было, что ему страх скучно, но что он выдерживал храбро, до конца, роль совершенно развлеченного и счастливого человека. Я после узнал, что это один господин из провинции, у которого было какое-то решительное, головоломное дело в столице, который привез нашему хозяину рекомендательное письмо, которому хозяин наш покровительствовал вовсе не con amore[45] и которого пригласил из учтивости на свой детский бал. В карты не играли, сигары ему не предложили, в разговоры с ним никто не пускался, может быть издали узнав птицу по перьям, и потому мой господин принужден был, чтоб только куда-нибудь девать руки, весь вечер гладить свои бакенбарды. Бакенбарды были действительно весьма хороши. Но он гладил их до того усердно, что, глядя на него, решительно можно было подумать, что сперва произведены на свет одни бакенбарды, а потом уж приставлен к ним господин, чтобы их гладить.
Кроме этой фигуры, таким образом принимавшей участие в семейном счастии хозяина, у которого было пятеро сытеньких мальчиков, понравился мне еще один господин. Но этот уже был совершенно другого свойства. Это было Лицо. Звали его Юлиан Мастакович. С первого взгляда можно было видеть, что он был гостем почетным и находился в таких же отношениях к хозяину, в каких хозяин к господину, гладившему свои бакенбарды. Хозяин и хозяйка говорили ему бездну любезностей, ухаживали, поили его, лелеяли, подводили к нему, для рекомендации, своих гостей, а его самого ни к кому не подводили. Я заметил, что у хозяина заискрилась слеза на глазах, когда Юлиан Мастакович отнесся по вечеру, что он редко проводит таким приятным образом время. Мне как-то стало страшно в присутствии такого лица, и потому, полюбовавшись на детей, я ушел в маленькую гостиную, которая была совершенно пуста, и засел в цветочную беседку хозяйки, занимавшую почти половину всей комнаты.
Дети все были до невероятности милы и решительно не хотели походить на больших, несмотря на все увещания гувернанток и маменек. Они разобрали всю елку вмиг, до последней конфетки, и успели уже переломать половину игрушек, прежде чем узнали, кому какая назначена. Особенно хорош был один мальчик, черноглазый, в кудряшках, который все хотел меня застрелить из своего деревянного ружья. Но всех более обратила на себя внимание его сестра, девочка лет одиннадцати, прелестная, как амурчик, тихонькая, задумчивая, бледная, с большими задумчивыми глазами навыкате. Ее как-то обидели дети, и потому она ушла в ту самую гостиную, где сидел я, и занялась в уголку – своей куклой. Гости с уважением указывали на одного богатого откупщика, ее родителя, и кое-кто замечал шепотом, что за ней уже отложено на приданое триста тысяч рублей. Я оборотился взглянуть на любопытствующих о таком обстоятельстве, и взгляд мой упал на Юлиана Мастаковича, который, закинув руки за спину и наклонив немножечко голову набок, как-то чрезвычайно внимательно прислушивался к празднословию этих господ. Потом я не мог не подивиться мудрости хозяев при раздаче детских подарков. Девочка, уже имевшая триста тысяч рублей приданого, получила богатейшую куклу. Потом следовали подарки понижаясь, смотря по понижению рангов родителей всех этих счастливых детей. Наконец, последний ребенок, мальчик лет десяти, худенький, маленький, весноватенький, рыженький, получил только одну книжку повестей, толковавших о величии природы, о слезах умиления и прочее, без картинок и даже без виньетки. Он был сын гувернантки хозяйских детей, одной бедной вдовы, мальчик крайне забитый и запуганный. Одет он был в курточку из убогой нанки. Получив свою книжку, он долгое время ходил около других игрушек; ему ужасно хотелось поиграть с другими детьми, но он не смел; видно было, что он уже чувствовал и понимал свое положение. Я очень люблю наблюдать за детьми. Чрезвычайно любопытно в них первое, самостоятельное проявление в жизни. Я заметил, что рыженький мальчик до того соблазнился богатыми игрушками других детей, особенно театром, в котором ему непременно хотелось взять на себя какую-то роль, что решился поподличать. Он улыбался и заигрывал с другими детьми, он отдал свое яблоко одному одутловатому мальчишке, у которого навязан был полный платок гостинцев, и даже решился повозить одного на себе, чтоб только не отогнали его от театра. Но чрез минуту какой-то озорник препорядочно поколотил его. Ребенок не посмел заплакать. Тут явилась гувернантка, его маменька, и велела ему не мешать играть другим детям. Ребенок вошел в ту же гостиную, где была девочка. Она пустила его к себе, и оба весьма усердно принялись наряжать богатую куклу.