Литмир - Электронная Библиотека

Больше я не возвращался в эту школу. Я слышал, как бабушка объясняла соседке, что, наверное, мне нужно «пересидеть» годик, выждать переходный возраст. И бабушка дала мне отпуск до следующей осени. Я был очень благодарен бабушке и со следующей осени стал благопристойным мальчиком, а потом – благопристойным юношей.

Но больше уже никогда и никого мне не хотелось так сильно ударить мячиком.

1961

Дед Лейбо

Увидев красивую вещь, старый еврей Лейбо обычно говорил: «Я бы взял за нее столько-то рублей». Именно взял, а не дал.

Наш район старого рынка – район глухих переулков и залитых помоями черных тупиков – отличался тем, что низкие дома стояли здесь стена к стене и, вскочив на крышу одного дома, можно было пробежать до следующего квартала. Так мы и делали в детстве, когда играли в «казаки-разбойники».

Дед Лейбо жил в нашем дворе на двенадцать хозяев в глинобитной завалюшке с окном в потолке и занимался тем, что перепродавал на базаре всякую рухлядь, которую несли ему со всей округи те, что стеснялись продавать сами. Летом он ходил в синагогу в белом парусиновом костюме и белой кепке с пуговичкой. Он говорил «ларок», «майстер», «сентр», любил жаловаться на свои болезни и на то, что «цены падают» и «трудно копейку иметь».

В те времена я был очень подлым мальчиком: во главе двух-трех товарищей залезал ночью на плоскую крышу, подбирался к окну в потолке его комнаты и мяукал так отчаянно-противно, как умел на всей улице только я один.

А потом, когда у меня появился электрический фонарик «жучок», мне полюбилось светить спящему деду в лицо, хлестать комнатушку таким мгновенным лучом, чтобы и проснувшись он не успевал сообразить, в чем дело. Комнатушка была голая, только на стене, над его кроватью, висели два портрета молодых мужчин в военной форме. Позднее я узнал, что это сыновья деда Лев и Давид, погибшие на фронте.

– Слухайте, вже силов моих нету, знова бомбежка мерещилась, знова Киёв, – говорил он поутру соседям, – и эти коты проклятые, спасенья нету, надо настоящее окно строить…

Пожалуй, дед Лейбо любил поговорить о своем будущем окне даже больше, чем о болезнях и деньгах. Помнится, когда он говорил об этом окне, его карие глазки увлажнялись, кончик маленького носа краснел, он снимал очки и взволнованно протирал стекла полою парусинового пиджака.

Шли годы. Жизнь становилась с каждым днем все лучше. Цены на старую рухлядь катастрофически падали, шансов разбогатеть и построить окно оставалось у деда Лейбо все меньше и меньше.

Ему было восемьдесят, когда в один прекрасный летний день его вызвали в военкомат и сказали:

– Дед, у тебя было два сына – Лев и Давид. Тридцать лет ты получал пенсию за младшего – рядового Льва Лейбо, погибшего смертью храбрых. А твой старший сын, капитан Давид Лейбо, считался пропавшим без вести. Теперь выяснилось, что он тоже погиб смертью храбрых. Ты получал за младшего девятнадцать рублей в месяц, а за старшего полагалось бы шестьдесят, потому что он офицер. Подавай в суд – и получишь разницу за тридцать лет.

Случилось так, что в те дни я приехал домой погостить. В нашем дворе жило много новых людей, ведь с тех пор, как я мяукал на крыше, прошло двадцать лет. Дед Лейбо пригласил меня к себе, рассказал о беседе в военкомате и попросил подсчитать, «сколько это будет?».

– Четырнадцать тысяч семьсот шестьдесят рублей, – доложил я через минуту.

– А на старые? – дрогнувшим голосом спросил дед.

– На старые деньги почти сто пятьдесят тысяч. Хватит окно построить и новый дом купить. Давайте напишу заявление.

– Нет, – остановил меня дед Лейбо, – не надо, я так, для интереса просил тебя сосчитать… – Он задумался, вздохнул и тихо добавил: – Нет, нет, как же я… Левко меня всю жизнь кормил, как же я его теперь… предам? Нет!

Так и не стал судиться «за разницу» дед Лейбо, о котором не только в нашем дворе, во всей округе каждый знал, что он «удушится за копейку».

1975

Попутчик

Ухают под полом вагона литые колеса. За толстыми стеклами косо летят в мутно-серую бездну дальние лесополосы. Опрокидываются навзничь телеграфные столбы. Приплясывают на стыках пригорки, чернеющие среди рябых полей, едва припорошенных первым снегом. О лете напоминает лишь этикетка с зелеными березами, наклеенная на поллитровке российской водки.

– Декабрь проходит, мать твою, а снега ни хрена нету! – нежно глядя в поля, говорит мой сосед.

– Ты бы при ребенке не матюкался.

– А Сашка у меня свой парень, скажи, Сашка! – Он треплет за узкое плечико равнодушно увертывающегося от его руки шестилетнего сына. – Мы люди простые, институтов не кончали. Русский язык без мата все равно как справка без печати.

– Вырастет, тебя же матюкать будет. Вспомнит отцовскую науку.

– Чего? Я от него независимый. На старости мне пенсию дадут, государство об нас заботится. Давай лучше выпьем… Давай, студент, выпьем!

– Спасибо, не хочу.

За окном зябко, выпить я бы не прочь, да пить его водку противно. Когда шагнул я с перрона Курского вокзала в этот вагон, у меня оставалась в кармане одна-единственная трешка. Рубль взяли за постель, и ехал я домой, что называется, на честном слове.

– Значит, не хочешь? Ладно, – он делано улыбается, показывая четыре золотых зуба, наливает себе в пластмассовый стаканчик, пьет залпом, остервенело мотает сухой маленькой головой с редким русым чубом, нюхает докторскую колбасу и ею же закусывает.

Я закрываю глаза, будто дремлю. Мы едем вторые сутки. Я уже многое знаю о моем попутчике. Звать его Миша, он горняк – работа вредная, опасная и денежная. Месячный заработок Миши в пять раз больше месячного заработка врача, инженера или учителя. Это он сам привел мне такую статистику, при этом его светло-коричневые, близко посаженные глаза полнились золотым блеском.

– Вот ты, студент, жмешься на какую-нибудь тридцатку в месяц, кашу наворачиваешь, всю жизнь учишься, а толк какой? Я три класса да два коридора кончил, а не жалуюсь – за получку расписаться сумею, больше и не надо. Эти там учителя или врачи, инженера, всякие ученые, они таких денег не видели!

Я чего… вкалываю! Я простой… работяга… вкалываю и на доске висю – почет-уважение. Захотел – напился, я простой… вкалываю! Без меня куда денешься? Я вкалываю… Повкалывал – и гроши на бочку, пжалста, распишитесь, Михаил Игнатыч! Тоисть это я, – так он изъяснялся мне в первый день нашего путешествия, наставлял, поучал, без конца хвастался: своими заработками, своим плащом болоньей, своим проигрывателем, своей якобы необыкновенной силой и успехом у женщин.

Проигрыватель, на котором Миша беспрерывно крутил музыку, действительно достоин описания, – кстати сказать, он во многом напоминал хозяина. Это была воистину страшная машинка: черный пластмассовый ящичек помещался в чемоданчике из кожзаменителя, где-то там, внутри, прятались батарейки, которые двигали маленький диск, оклеенный ядовито-зеленой фланелью. Пластинки можно было крутить только маленькие, гибкие – кустарного типа. Из-под иглы завывало, хрипело – негромко, но достаточно противно: «Ты мне вчера сказала, что позвонишь сего-дня-я-я-я-я…»

Словом, мой попутчик ехал со всем мыслимым для него комфортом: с водкой, чистой постелью и своей музыкой…

Вот и сейчас он снова завел свою адскую машинку и наслаждается.

– Работа у тебя, видно, интересная. Рассказал бы? – прошу я.

– Интересная… шуруем!

– Так расскажи.

– Говорю – шуруем. Вкалываем! Как часы. Пять сотен в месяц, а то и все шесть…

Большего он не может рассказать о своей работе, как будто это пустое место, где ничего, кроме денег, не растет. Начатая поллитровка подрагивает на купейном столике. За окном заметно темнеет. Когда мальчишка начинает резвиться, кувыркаться на полке или играть на губах пальцами, мой попутчик взглядывает на него строго и роняет сквозь золотые зубы:

– Сашка, не балуйся, а то напьюсь!

6
{"b":"612289","o":1}