День был базарный, так что в каталажке собралась уже теплая, благоухающая компания. Иные храпели вовсю на полу, кто-то шумел, недовольный несправедливостью, другие ворчали и причитали, двое бродяг спокойно беседовали, сидя на лавке.
— Цыц у меня! — рявкнул фельдфебель на Маришку, когда она собралась было рассказать ему про внучонка и про сапожки, которых он ждет не дождется, а заодно и про деревенскую свою знакомую и про божий промысел. Так что пришлось ей на том успокоиться и терпеливо ждать вечера. Вечером ее должны были выпустить. Только Маришка как раз задремала от скуки, пригревшись в углу, и гайдук, поглядев на нее, не стал беспокоить старую. Так и осталась она ночевать с теми, кто должен был дожидаться в каталажке утра.
Начинало светать, когда она оказалась на улице. В церквах звонили к заутрене.
«Не продала цыганка сапожки-то? — бредя по улице, думала Маришка. — Вдруг продала?… Ничего, там, у цыган, и другие можно найти. Не у одного, так у другого. Может, еще и дешевле купить удастся…»
Зябко Маришке было, в животе — пусто, во рту — скверно. И опять шепнул ей лукавый: зашла бы ты вон хоть в ту лавку, шкалик бы опрокинула, бубликом бы заела. Сапожки ведь можно найти и дешевле. А если не продала цыганка вчерашних сапог, так еще, поди, и уступит немного…
В лавке стоял такой шум, что с улицы было слыхать. Прогуляв всю ночь напролет, по дороге домой заглянули сюда, для поправки здоровья, помощник судебного исполнителя — новый в городке человек, пока холостой, — не ним бухгалтер из налоговой конторы — этот женатый. Они как раз возле стойки угощались абрикосовой палинкой. Господин бухгалтер здоровье свое напоправлял до того, что уж и говорить не мог, лишь бормотал что-то. Сидел он возле стойки на табуретке, время от времени падая носом на бидон с селедкой, и все домой идти порывался, все жену поминал. А у судебного следователя настроение было как раз самое радужное. Шутки из него так и сыпались, и каждая была лучше, смешнее, чем предыдущая. Во всяком случае, сам он хохотал так, что физиономия у него была уже свекольного цвета. Ну и лавочника рассмешил изрядно: тот даже в подсчетах сбился и вместо семи записал господину бухгалтеру, за чей счет шло веселье, целых пятнадцать рюмок палинки.
Тут и вошла в лавку Маришка. Судебный исполнитель, увидев ее, еще пуще развеселился.
— Ну что, старая? Тебе чего надо? Согреться, поди, захотела? Эй, налей даме, Клейн, я угощаю! Ты, бабуся, какую прел почитаешь? Что-нибудь этакое, чем ворота запирают?… Ну еще разок! Угощай даму, Клейн! Что? Лучше бы скушали что-нибудь? Ну-ну, поглядим-ка, что тут у нас имеется! Салями, селедочка… Вот! Держи-ка, — и он вытащил из бидона за хвост две селедки. — Рыбку, старая, любишь? Вот и бублик тебе. А может, еще разок дернешь? А? Как?… Рюмку, Клейн, быстро!
Маришка с готовностью подчинялась.
— Хорошее настроение у их милости… Любят, видать, бедного человека, — объяснила она себе неожиданную удачу и посмеиваясь, уселась в сторонке со своими селедками.
А господину бухгалтеру очень приспичило уже домой. Никакие остроты не могли его расшевелить. Куда деваться: пришлось судебному исполнителю отправиться с ним. Да еще по-дружески держать его на улице под руку, потому что он не столько шагал, сколько спотыкался. А у приятеля его как раз молодечество взыграло, да так, что и не уймешь.
— Ах ты, господи боже, ну что ж это такое? — с досадой корил он повисшего на нем господина бухгалтера. — Ведь мы же с тобой к заутрене собирались… А потом ты хотел бубликов купить жене!..
— Пра-шу в письменном виде, — ответил ему господин бухгалтер, которому чудилось, что какой-то клиент умоляет освободить его от налога.
— Ого-го-го! — вдруг заорал во всю глотку судебный исполнитель и принялся колотить палкой по закрытым ставням спящего дома, возле которого они находились. — О-го-го! Подымайтесь, черт вас подери, и быстро к заутрене! А ты, цифирька, не спать мне, в храм божий идешь, не куда-нибудь!.. Пускай нам этот кантор вонючий на органе сыграет:
Едет поезд, едет поезд
Из Канижи,
из Канижи, из Канижи
к нам на мессу.
Машинист
глядит в окошко…
Гей, гей, гоп!
Едет, едет, едет, едет
к нам на мессу…
а каждый такт он дергал за локоть ничего уже не соображающего господина бухгалтера и при этом — бум! бум! бум! — колотил палкой по закрытым ставнями окнам.
А тем временем по переулку, направляясь на главную улицу медленно брел жандарм. Брел он, брел себе, иногда останавливался, оглядывал окружающие дома, не спеша скручивал цигарку, тер ладони — скучал, одним словом. В переулке этом, отсюда недалеко, была у него зазноба, одна белокурая горничная-Сегодня он еще не видел ее с утра. Кругом тишина, кругом полный порядок, два дня уже никаких происшествий, бродишь только без дела, время теряешь… И вдруг слышит он развеселые вопли и грохот палки по ставням. «Ага, пьяный дебош!» И он решительным шагом направляется в ту сторону, откуда поносится шум. Хоть пару затрещин отвесить кому — все какое-то развлечение. Руки совсем вон закоченели… Правда, спешить он совсем не спешил. Заранее предвкушал, какой будет сюрприз забулдыгам, когда он появится у них за спиной. То-то рты разинут, мерзавцы! Сразу присмиреют, как барашки…
И, выйдя из переулка, узнал дебоширов. Господин судебный исполнитель, а с ним этот… как его… свояк секретаря управы… домой, видать, направляются… Домой изволят идти…
Глянул он еще раз им вслед, подумал-подумал немного — и повернул назад, в переулок.
Тем временем Маришка тоже вышла из лавки. «Ну и ну!..» — удивилась она, чуть не растянувшись прямо у выхода: совсем позабыла, что тут еще две ступеньки. Нельзя описать словами, как она себя чувствовала. Казалось ей, что, пока она была в лавке, на улицу опустился туман и туман этот тихо звенел, вроде бы пел даже. С детских лет еще помнила Маришка песню одну, про деву Марию и про дитя ее, младенца Иисуса, и вот сейчас эта песня звучала в ней, где-то совсем глубоко, и звучала вокруг нее, в воздухе, и слова в ней были все перемешаны: и ясли, и Яника, и сапожки, и пастухи, и блестящий талер. Если б не знала она, что горло ее осипло давным-давно, пожалуй, запела бы тоже, прямо сейчас. И в третий раз прояснился в ее голове божий промысел. Не удержалась она, чтобы снова не вынуть талер. Посмотрела, как он сияет в ее ладони, и опять возвела глаза к небу:
— О господь наш всемилостивейший, на небеси восседающий, не оставляешь ты в горе несчастных рабов твоих. Ведь опять же, зачем? О, зачем не позволил ты мне разменять этот талер, если не из великой благости своей? Пускай весь, нетронутый достанется он мальчонке. Снова дал мне бог вкусить от щедрости своей. О чудо небесное! О драгоценный господь наш спаситель!.. Привалилась она на минутку к каким-то воротам, чтобы всласть помолиться. А когда молитву закончила и собралась идти дальше, не отпустили ее ворота. Удержали, будто невидимым клеем: только хочет она идти, сразу обратно валится, и опять валится, и опять…
А жандарм тем временем снова вышел из переулка, «Ага — подумал он, увидев Маришку, — все-таки есть кое-что…» Улов правда, не бог весть какой, да все равно он уже собрался в участок, погреться, в утреннюю газету к ефрейтору заглянуть, а так по крайней мере и повод будет.
Словом, опять Маришка в каталажку попала. На этот раз была она там одна. Только пригрелась было и задремала чуть-чуть в уголке, как входит ефрейтор.
— Эй, это еще что такое? Ты опять тут? — и вопросительно смотрят на гайдука. — А? Ковач! Да? Керестури ее привел?
— Ваша милость, целую ручки, дозвольте великодушно…
— Цыц! Ковач! Дай-ка ей веник, пусть подметет. И заодно в коридоре. Пьяная свинья!..