Архим. Вениамин (Милов; † еп. Саратовский и Балашовский)
Иером. Никон (Преображенский), еп. Сергий и мон. Сергия (Голубцовы), конец 1950-х гг.
Отец Никон, в миру Сергей Петрович Преображенский[35], сын физика, приват-доцента Московского университета, сотрудник Московского исторического музея, он не избежал послереволюционной судьбы многих русских интеллигентов – до монастыря успел-таки побывать в ссылке. Он превосходно знал литературу, философию вообще, богословие в частности, живопись и архитектуру, историю вообще и историю Русской Церкви в частности. Он следил за реставрацией Лавры, вечно возился с градусниками, измеряя температуру в храмах, проверял влажность. Когда в Лавру приезжали иностранцы, экскурсии водил этот согбенный, с трудом передвигавший ноги старик. Он был и не от мира сего, и от мира сего, но лишь в том смысле, что он отлично разбирался в людях. Потусторонность его взора была обманчива. Он замечал все, что творилось вокруг. И язык у него был меткий, подчас “земной”, современный, не фарисейский, не пропитанный деревянным маслом.
Как-то я пожаловался ему на грубость одного диакона, из-за которого я даже собирался расстаться с моим любимым московским храмом. На это отец Никон мне ответил:
– Как бы ни был запылен и запаутинен провод, но если электростанция мощная, а лампочка в порядке, то она все равно будет гореть ярко. Так вот, мощная электростанция – это Божия благодать, ваша верующая душа – это лампочка, а священнослужители – это провода. Конечно, они должны быть в порядке, но если даже к кому-нибудь из них и пристанет пыль, грязь, паутина, – не смущайтесь: если вы не утратили веры, лампочка вашей души все равно будет гореть ярко.
Летом 1949 года из Франции в Россию прибыл долго живший там отец Константин. Жил он там еще до революции или эмигрировал после – я, признаться, забыл. Отец Константин поселился в Лавре, принял монашество, а вместе с монашеством новое имя – Стефан[36]. Я и сейчас вижу его горящие глаза, слышу его спокойный, задумчивый голос. Он умел одним словом, одной фразой приласкать и обрадовать человека. Вхожу однажды в Троицкий собор. У мощей служит молебен отец Стефан: “О ненавидящих и обидящих нас…”. Поет хорик – в большинстве своем не постоянных прихожан, местных жителей, а пришедших или приехавших богомольцев, среди них – мужичок, подтягивающий приятным баском. По окончании молебна отец Стефан обращается к нему: “Хорошо ведете свою партию. Сразу видно, что с детства певали в церквах”. Мужичок сияет. Мы притерпелись к кнуту и к матерной брани, а от ласкового поощрения отвыкли давно. Но отец Стефан умеет быть не только благоуветливым. Он замечает, что в стороне шушукаются дамы, шушукаются деликатно, шушукаются, когда уже молебен кончился, но все-таки шушукаются. И вот он взглядывает на них искоса и, обращаясь совсем не к ним, а к обступившей его толпе, вдруг ни с того ни с сего начинает рассказывать, как во Франции ему довелось побывать в обители траппистов – строгих молчальников – и какая это все-таки высокая добродетель – молчание, как оно иногда украшает человека. Шушукавшиеся дамы прислушались, сконфузились и умолкли.
Спустя несколько дней вхожу в надкладезную часовню. На середине часовни лицом ко мне стоит отец Стефан, обняв, как самого родного ему человека, деревенскую старуху с тем неподвижным взглядом, который бывает только у слепых. Поодаль стоит еще одна старушка, пободрее слепой и, видимо, помоложе. Я застаю конец беседы отца Стефана и слепой паломницы, но быстро улавливаю, что отец Стефан видит ее первый раз в жизни.
– Я все понимаю, все понимаю, дорогунчик, – говорит отец Стефан. – Великое твое несчастье – слепота. Тут и толковать не об чем. Но Господь посылает тебе в этом испытании помощь и утешение. Ты только подумай, какие у тебя друзья и какое это счастье – иметь их! – отец Стефан указывает на стоящую поодаль старушку. – Вот она потащилась в такую даль, чтобы только проводить тебя в Лавру, потому что тебе захотелось здесь помолиться. А вот я тебе расскажу такой случай. Я ведь долго жил на чужбине, во Франции, только недавно вернулся на Родину. И вот как-то узнаю, что в таком-то французском городе лежит в больнице русская женщина по имени Людмила. Немцы убили ее мужа и сына, а ей переломили спинной хребет. Я поехал к ней. Думаю: застану разбитого и телом и душой человека. Каково же мое изумление: духом тверда, бодра и славит Бога! Я ее спрашиваю:
– Людмилочка! Есть у тебя какое-нибудь желание?
– Как же не быть, батюшка! Совсем без желаний человек жить не может. Я, по правде сказать, завидовала моим подругам по несчастью: их все кто-нибудь да навестит, а я одна да одна. Сегодня мое желание исполнилось: ко мне нежданно-негаданно приехали вы. Теперь у меня осталось еще одно желание: грешница, хочу я выпить настоящего чайку, как мы в России пивали.
– Ну, – говорю, – Людмилочка, это твое желание исполнить легко: чай у меня всегда с собой, я ведь тоже любитель. Как попьешь чайку, так будто в родных краях побываешь.
Но потом я все-таки уехал, и опять Людмила осталась одна-одинешенька, а ты не одна…
Я пристально смотрю на отца Стефана, все еще обнимающего утешенную, просветленную старуху.
В первые годы после открытия Лавры настоящие русские иноки образовывали ее духовное силовое поле. Только войдешь во двор, смотришь: вот один выходит из своей келии, а вон другой – из собора или часовни, и при одном виде знакомых и дорогих лиц твоя душа распрямляется. А тут еще отец Александр[37] зазвонит ко всенощной – тот самый рыжебородый, веснушчатый отец Александр, который в ответ на мою благодарность за целительный звон сказал:
– Я с малолетства к этому делу приставлен. Мне в Москве Великая княгиня Елисавета Федоровна[38] 10 рублей серебром пожаловала – угодил я ей, стало быть.
Обрадованный, ободренный встречами с наместником и его сподвижниками, овеянный вечерним звоном, входишь в Успенский собор, где, кажется, самый воздух соткан из молитвенных вздохов…».
Этим кончаются вставки в мои дневниковые записи. Дальше будет только то, что Бог дал встретить, пережить и как-то записать, чтобы отдельные штрихи углубляли благодарную память.
Связь времен
Возвращаясь мысленно к минувшим десятилетиям, когда обстоятельства позволяли бывать в Лавре практически еженедельно, хочется вспомнить о наиболее ярких представителях ее братства. В этом отношении самым заметным, можно сказать, замечательным примером дореволюционного монашества среди братии был отец Иосиф[39]. До закрытия Лавры он жил в Гефсиманском скиту. Все, что могу вспомнить о нем, сказано им самим в проповедях или в «слове» перед исповедью. Высокий, седеющий, стройный, спокойный, даже величественный, он как-то сказал в Трапезном храме, что ему 77 лет. Грамоте научили его в 7 лет. И вот уже 70 лет своей жизни он ежедневно читает Святое Евангелие. И что самое удивительное, ему это не только не надоело, но, читая знакомые строки, он находит в них все более и более глубокий смысл. Сказал он об этом для того, чтобы дать понять: Евангелие открывает каждому человеку так много, как только тот может вместить.
Говорил отец Иосиф просто, спокойно, убедительно уже потому, что все им сказанное было подтверждено его личным опытом. Делился он этим как старший, желающий предупредить, передать лучшее из пережитого, уберечь от возможных ошибок. У него не было (по крайней мере, не заметно было рвущейся к нему толпы) особо выделенных «духовных чад», он ровно, приветливо, доброжелательно относился ко всем, и все, слушая его, были в тот момент ему своими. Кому надо было спросить что-то, могли спокойно задать свой вопрос на исповеди или в то время, когда он шел по территории Лавры. Исповедующимся он предлагал разделиться на тех, кто регулярно ходит в храм и исповедуется довольно часто, и тех, кто давно не был на исповеди и требует себе больше времени. Первых просил пройти вперед, а вторых – пропустить их и подождать. Мы, стайка молодых студенток, шутили: «Ты тоже прошла в числе “иже во святых”?!».