– Мне пришла в голову отличная мысль. – Питер забросил в рот горсть миндаля. – Помнишь, сосновый столик, который я добыл на прошлой неделе? Так вот, ночью я внезапно подумал…
Питер продолжал говорить. Моника смотрела, как шевелятся его губы, разглядывала масляные пятна на комбинезоне, гадала, просочились ли они на одежду под ним, спрашивала себя, скоро ли можно будет попросить его снять комбинезон, чтобы проверить, заметила черную кайму под ногтями, перебирающими орехи. Он все еще рассказывал, как они с помощником обработали стол металлическими цепями, чтобы придать «потертость и патинированность», по которой народ в последнее время начал сходить с ума. Моника думала, что скоро придется сказать про кота, иначе все будет выглядеть странно. Надо ему рассказать. Надо выговориться.
– Питер, – перебила она его.
– …не знаю, почему мне это раньше не пришло в голову. Купить новье или недавнюю работу, а потом просто немножко ее обработать. Никто не заметит разницы. Гениально же.
Он обхватил ее за талию, его комбинезон прижался к крохотным перламутровым пуговкам, похожим на ряды замерзших слез.
– Муж у тебя гений.
– Милый…
В прихожей снова зазвонил телефон. Питер отпустил ее, словно хотел пойти и ответить.
– Оставь, – сказала она и внезапно, необъяснимо расплакалась, слезы явились ниоткуда, полились по щекам, закапали на высокий воротник платья.
– Питер, – всхлипнула она. – Питер, послушай…
Он тут же оказался рядом, обхватив ладонями ее щеки.
– Что такое? Что случилось?
Телефон продолжал звонить. Да кто так ее достает? Почему не оставить ее в покое, почему она сегодня никак не перестанет плакать?
– Что случилось? – повторил Питер.
Моника поняла, что собирается сказать: Ифа пришла, Ифа видела. Слова уже сложились у нее во рту: ему было бы почти три.
Но ей удалось этого не произнести. Удалось удержать их, проглотить, удалось превратить их в:
– Кот умер.
Она выговорила это вместо того, что хотела; смогла сказать это мужу, отцу детей, которые любили этого кота.
Телефон снова зазвонил, когда они ужинали: Моника приготовила довольно удачную запеканку. Нашла новый рецепт в журнале, там велели добавить курагу. Ей обычно не нравилось сладкое в пряных блюдах, но тут получилось очень даже неплохо.
Питер подошел к телефону. Она плеснула себе еще немножко вина, красная жидкость гортанно булькнула, выливаясь из бутылки. Оторвала хлебную корочку и откусила мякиш. Она чувствовала себя вымотанной, дрожащей, как бывает после приступа рыданий. Как лондонская улица после уборщиков: темная, мокрая, очистившаяся.
Питер внезапно вернулся в комнату и встал за ее стулом. Она обернулась и посмотрела на него снизу вверх.
– Моника… – начал он, положив ей руку на плечо.
Ей не понравился этот голос, не понравилось серьезное лицо Питера.
– Что? – спросила она, вздрогнув от его прикосновения. – Что такое?
– Твой брат звонит.
Она продолжала смотреть на мужа.
– Что случилось?
– Ты с ним лучше поговори.
Моника посидела еще мгновение, потом сорвалась с места. На середине комнаты она вдруг поняла, что пол под ее туфлями пошел рябью и волнами и что сама она сейчас упадет. Она внезапно осознала, почему день был таким странным, почему она все время была на грани слез, почему воздух вокруг нее казался гнетущим и истертым. Она знала. Знала, что сейчас скажет Майкл Фрэнсис. Знала, что это, но не хотела слышать. Что-то случилось с Ифой. Автомобильная авария, утопление, передозировка, убийство, ужасная болезнь. Ее брат звонил, чтобы сказать, что их сестра умерла.
Она не могла заставить ноги двигаться; не могла дойти до двери. Хотелось остаться здесь, возле вина и запеканки. Не хотелось этого слышать.
У нее новенькая сестричка, сказала медсестра, стоя рядом с Моникой у окна детского отделения, где младенцы были выложены, как булки в пекарне. Маленькая девочка. Сложно было понять, потому что ее завернули в столько одеял, пеленок и тряпочек. У нее было красное личико и крошечные кулачки, крепко стиснутые. Ее звали Ифой. Ифа Магдалена Риордан. Длинное имя для такой малышки.
А потом, так Монике казалось, малышка открыла рот и принялась кричать, и кричала очень долго. Кричала, чтобы ее покормили, кричала, когда ее кормили, кричала после кормления, так кричала, что отрыгивала все молоко, что проглотила, странными желтовато-белыми струйками, которые ударялись в стены и в ткань дивана. Она кричала, стоило положить ее навзничь, хоть на мгновение, в кроватку или в коляску. Молотила воздух кулачками, наполняла комнату звуком; вцеплялась в волосы и шею Гретты, охваченная мукой, которую ни с кем не могла разделить, плакала, и слезы текли по ее лицу на воротнички распашонок. Ноги у нее поднимались и опускались, словно она была заводной игрушкой, лицо морщилось, и комнату заполнял неровный звук, о который можно было бы порезаться, если встать слишком близко. Гретта опускала голову на руки, и Моника отрывалась от домашнего задания и брала малышку, и они с Ифой вдвоем отправлялись в горестный обход кухни.
Мать носила малышку к врачу, который посмотрел в верещавшую коляску и сказал: давайте ей бутылочку. И они пошли гуськом в аптеку, Моника, Майкл Фрэнсис и их мать с коляской, и купили блестящие бутылочки с оранжевыми крышками и банку порошкового молока. Но Ифа лишь раз приложилась к бутылочке, отвернулась и завыла.
Моника стояла в прихожей, которую Дженни выкрасила в темно-коричневый, похожий на расплавленный шоколад. Она хотела сделать здесь ремонт – ее подташнивало каждый раз, как она оказывалась в прихожей. Но она никак не могла решить, в какой цвет красить. Розовый, как раковина, или радостный оранжевый? Мягкий желтый? Весенний зеленый?
Она подняла телефонную трубку и сжала ее в руке. Она знала, брат собирается сообщить ей, что их сестра умерла. Сообщить подробности, время, даты. И что тогда сказать? Нужно будет все устраивать. Она знала, что Ифа в Нью-Йорке. Их родители в Лондоне. Как собрать всех в одном месте? И в каком? Им что, всем поехать в Нью-Йорк? Или в Лондон? Или в Ирландию? Где подходящее место?
Она поднесла трубку к уху и на мгновение прислушалась к шуму в доме брата, словно любопытствующий, приложившийся ухом к замочной скважине. На фоне голосил ребенок – трубная, восходящая нота. Поверх слышался голос другого ребенка, говоривший что-то про маму и сказку на ночь. Она слышала, как брат сказал:
– …сосчитаю до пяти, и, когда дойду до четырех, ты слезешь с подоконника, слышишь?
– Майкл Фрэнсис? – сказала Моника, отправляя голос по проводам к нему в самый Лондон. Она не хотела знать, что он собирался сказать, не хотела принимать слова, забирать их у него и укладывать в себя, где они будут лежать всю ее оставшуюся жизнь.
– Господи, Моника, – выплюнул Майкл Фрэнсис в телефон, и Моника тут же поняла, что никто не умер, что дело в чем-то другом, и новизна происходящего испугала ее, – где ты, ради всего святого, была?
– Тут, – сказала Моника, выпрямившись; да как он смеет так с ней разговаривать? – Я была тут.
– Я звонил, звонил… Почему ты не подходила к телефону?
– Я была занята. И сейчас занята. Что тебе нужно?
– Папы нет.
– Что?
– Пропал.
– Пропал? Он не мог пропасть. Он, наверное, просто…
Голос Моники заглох. Мысль о том, что отец мог сделать что-то хоть отчасти неожиданное или незапланированное, была нелепа. Он был из тех, кто тщательно обдумывает поход в супермаркет, взвешивая все «за» и «против».
– Не мог он пропасть, – повторила она. – Он, наверное, просто…
Ей пришлось остановиться и сделать несколько вдохов. Ее мозг, как выяснилось, все еще был занят кончиной Ифы и вопросом того, где устраивать похороны. А нынешнее – чем бы оно ни было – было так невероятно, так немыслимо, что она не могла отвлечься и задуматься об этом.
– Мама искала… не знаю… дома?
– Они везде искали, и…