Да, это своего рода машины, выполняющие работу совершенно бесшумно, и с неподвижной грацией, и в них будто кроется капризная, не всегда послушная человеку сила, которая действует независимо от материальных сил Земли. Здесь мы имеем дело не с безошибочной точностью и надежностью стали, движимой белым паром, питаемой красным огнем и черным углем. Парусное судно как бы черпает силу в самой душе мира, заимствует ее у своего грозного союзника -ветра, которого держат в повиновении такие хрупкие оковы, что его можно сравнить со злым духом, пойманным в силки из тончайших шелковых нитей. Ибо что такое крепчайшие канаты, высочайшие мачты и самые прочные паруса перед мощным дыханием Бесконечности? Не более как тростник под ветром, пушинка, осенняя паутина, дрожащая в воздухе.
XI
Да, все это -- менее, чем ничто, и я видел, как ветер, великая душа мира, одним шумным вздохом сорвал новенький, исключительно крепкий фок, как будто это был клочок воздушной ткани легче осенней паутинки -- и тот исчез из виду. Вот тогда-то высоким мачтам уже нужно было стоять крепко под страшной бурей. Машины должны делать свое дело, даже если душа мира обезумела.
Когда современный пароход плывет по спокойному морю, укрытому тенями ночи, корпус его дрожит пульсирующей дрожью, и где-то в глубине его по временам слышится лязг, словно в этом железном теле бьется железное сердце. В движении парохода есть какой-то глухой ритм, мерно стучит гребной винт, и далеко в ночи слышны эти торжественные звуки, как тяжелая поступь неотвратимого будущего.
А бесшумное в тихую погоду вооружение парусного судна во время шторма обретало не только силу, но и буйно ликующий голос души мира, ветра. Шел ли корабль вперед с качающимися мачтами или уже без них грудью встречал шторм, всегда его сопровождала дикая мелодия, монотонная, как церковное пение, в которой звучали и басы и пронзительный свист ветра, а временами грохот бьющейся о борт волны. Этот жуткий невидимый оркестр иногда так терзал нервы, что хотелось оглохнуть, чтобы более не слышать его.
Вспоминая это желание, не раз мной испытанное во время рейсов по нескольким океанам, на просторе которых есть где развернуться душе мира, я хочу отметить, что моряку, для того чтобы хорошо следить за рангоутами, надо иметь здоровые уши. На прежних парусниках моряки были так тесно спаяны со своим судном, что, кажется, им передавались все его ощущения и по собственному физическому утомлению они судили об усталости судовых мачт.
Только после того как я поплавал на морских судах, я убедился, что слух играет значительную роль, когда нужно определить силу ветра. Помню такой случай. Дело было ночью. Мы находились на одном из тех железных быстроходных клиперов, которые Клайд целыми роями пускал с грузом шерсти по свету в семидесятых годах прошлого столетия. То был период усиленного кораблестроения и, я бы сказал, чрезмерной перегрузки кораблей мачтами. Рангоуты на узких корпусах были тогда очень высоки, а клипер, о котором идет речь (на его световых люках из цветного стекла красовался девиз "За процветание Глазго"), несомненно, был особенно перегружен мачтами. Он был построен для спешных рейсов, и его бесспорно гнали со всей быстротой, на какую он был способен. Наш капитан считался мастером быстрых переходов -- он привык их делать на старом корабле "Твид", прославившемся на весь мир своей быстроходностью. Но "Твид" был деревянный корабль, а его капитан перенес с собой на железный клипер традицию быстрых переходов. Я был тогда самым молодым из всего экипажа -- третьим помощником капитана -- и обычно стоял на вахте вместе со старшим помощником. И вот как раз во время одной такой ночной вахты при сильном и все крепнущем ветре я нечаянно подслушал разговор двух матросов в уголке верхней палубы. Один сказал: "Я так полагаю, что пора бы убрать некоторые из легких парусов". Другой матрос проворчал сердито: "Небось не уберут, пока старший на палубе. Он так глух, что не разбирает, какой силы ветер".
И в самом деле, бедняга П., совсем еще молодой, но дельный моряк, был сильно туг на ухо. При этом он имел репутацию отчаянного смельчака, спокойно ведущего судно под парусами при самом сильном ветре. П. удивительно ловко скрывал свою глухоту, и я не думаю, чтобы он при всем своем бесстрашии когда-либо сознательно шел на безрассудный риск: все дело тут было в его глухоте -- он не слышал ветра. Никогда не забуду его наивного изумления, когда его однажды при мне журили за какой-то смелый и в высшей степени опасный трюк. Право распекать его имел, конечно, только капитан, но капитан и сам был блюстителем традиции дерзкого риска. И на меня, знавшего, что за человек мой командир, эти сцены производил большое впечатление. Капитан С. считался превосходным моряком, а такого рода слава вызывала во мне юношеское преклонение. И поныне я чту его память, ибо это он, так сказать, завершил мое обучение. Процесс этот частенько протекал бурно, но что об этом поминать! Я убежден, что капитан желал мне добра и никогда, даже в те времена, я не обижался на него за необыкновенный новенный дар едкой критики. Но слышать, как он поднимав шум из-за слишком большого количества парусов при шторме было до того невероятно, что казалось сном.
Обычно дело происходило так:
По ночному небу мчались тучи, ветер выл, бомбрамстеньги были подняты, судно неслось вперед во мраке, и широкая пелена белой пены доходила уже до лееров на подветренной стороне судна. Наш старший помощник капитана, мистер П., дежуривший на палубе, в самом безмятежном состоянии духа крепил на ветру бизань-мачту. Я, третий помощник, делал то же с наветренной стороны кормы, готовый броситься со всех ног при первом намеке на какой-нибудь приказ, но в остальном совершенно спокойный. Вдруг из рубки появилась высокая темная фигура с непокрытой головой, с прямоугольно подстриженной седой бородкой, резко белевшей в темноте, -- капитан С., который читал внизу у себя в каюте и встревожился, когда судно начало плясать на волнах и сильно крениться на одну сторону. Стараясь удержаться на ногах, он, не говоря ни слова, прошелся раза два по сильно наклоненной палубе, постоял у компаса, обошел еще раз палубу и вдруг заорал: