Это письмо, от которого прежде она на крыльях бы взлетела, она прочла с досадой. Она сама удивилась. Первая мысль была: чтоб не узнал Колзаков. Зачем ему знать, что она чем-то "жертвует". Ничем она не жертвует. Она хочет быть счастлива и останется счастливой, чего бы это ни стоило.
В конце концов ее голос стал представляться ей врагом, подавленным и все-таки опасным, который таится в ней самой и может вырваться и разрушить ее счастье.
Даже когда соседи, которые иногда приглашали их на праздники в гости, пели за столом хором, она сидела и только улыбалась. Суеверный страх заставлял ее молчать.
Названия газет Колзаков давно уже мог различать, и вдруг однажды он без запинки прочел вслух и заголовок статьи, крепко провел ладонью по лбу, медленно начал читать дальше, сбился, заморгал, снова, вглядевшись, верно прочел несколько мелких строчек и, отбросив газету, обернулся к Леле. Она бросилась его обнимать, еле дыша от пережитого волнения и чуть не плача от радости, благодарно целовала его глаза.
Таким чудом было то, что зрение к нему возвращалось, что в ту минуту они, кажется, совсем не понимали смысла прочитанных строк.
Потом однажды утром Леля шла, спускаясь с горы, в город за хлебом.
Слепило утреннее солнце, гравий хрустел под ногами, сильно пахло какими-то душистыми листьями, и желобки по краям дороги были полны осыпавшихся цветочных лепестков. И по этой дороге мимо двориков, где на клумбах, обложенных белыми камушками, целыми снопами стояли высокие ирисы, шла навстречу Леле старушка с двумя тугими кислородными подушками. Низко согнувшись, глядя себе под ноги, она очень медленно поднималась в гору. И то, что она нисколько не спешила, потому что и не могла спешить на своих старых ногах, обутых в домашние мягкие туфли, и то, что подушек было две, и то, что кругом все так цвело и пряно пахло, щебетало и жужжало на лету и далеко внизу сквозь густую зелень просвечивало белесо-синее от зноя море, все это вдруг показалось Леле ужасным: старая женщина знала, что одной подушки будет мало, и сразу несла из города вторую, повинуясь долгу верности, или любви, или сострадания. Упорно и слабо шагала, не пытаясь спешить, зная, что все равно будет что будет, только надо сделать до конца все, что она в силах сделать...
Леля услышала, как, тревожно и любопытно глядя старушке вслед, какие-то женщины, выглядывавшие из калитки, говорили: "Сенофонтова!.."
Она об этом тут же позабыла, и только спустя некоторое время, когда сосед-грузчик зашел к Колзакову и сказал: "Тут в переулке у старухи одной сын помер. С горки на руках нужно донести до шоссе, поможем, что ли?" Колзаков стал собираться и спросил, кто помер, и тут Леля опять услышала: Ксенофонтов...
Они пошли все втроем. У домика Ксенофонтовых с крыльца свешивались пышные гроздья глициний. Соседские восковые старушки теснились, заглядывая в двери с неудержимым детским любопытством, с каким малыши заглядывают в двери школы, куда им скоро предстоит пойти.
Перед ними отворили дверь, и они вошли, стараясь ступать потише, в душную комнату с закрытыми ставнями. В головах человека, лежащего на столе, горели желтые огоньки свечей, и узкие полоски солнечного света били сквозь щели в темноту. Одуряюще пахли вянущие цветы, исступленно жужжали мухи, гудели осы, и старушка, та самая, сидела и негнущейся ладонью тихонько отмахивала в сторонку мух от лба лежащего.
Со страхом Леля прошла у нее за спиной и увидела старое лицо ее сына со сжатыми на лбу грубыми морщинами, так что казалось, он хмурится.
Старушка принималась озабоченно бормотать про себя, отмахивая со лба мух, тихонько касаясь его нахмуренного лба. Видно, ей казалось, что она делает очень важное дело, требующее неусыпного внимания. Она поправила рассыпанные охапки цветов в ногах, зашла с другой стороны, отвернув край толстого покрывала, которым почему-то были прикрыты, против правил, руки. Нагнулась и перецеловала по очереди все пальцы. Это мгновение осталось у Лели как выжженное на живом теле: пахучая одурь вянущих цветов, жужжание мух, желтизна огоньков и эти руки, которые с нежностью целовала мать: большие рабочие, очень загрубелые руки, мирно, навсегда сложенные на груди.
На другой день было воскресенье, и оно тянулось очень долго из-за того, что они оба много молчали и ждали все понедельника.
В понедельник Колзаков сказал:
- Что ж, пора пойти поговорить.
- И я с тобой, - сказала Леля, и они, разговаривая, как всегда, - ей даже легче стало, что кончилось ожидание, - спустились в город, и она, прохаживаясь под каштанами на Приморской улице, ждала, пока он ходил к комиссару в военкомат.
И после этого жизнь опять потекла как будто по-прежнему. Где-то шли своими путями посланные бумаги, потом Колзакова вызвали на врачебную комиссию, проверяли зрение.
В разговорах они теперь допускали, что им придется уехать, может быть очень ненадолго даже расстаться, но потом, "когда все опять станет хорошо", они опять вернутся сюда и будут именно тут, у моря, жить всю жизнь вместе.
Вечерами они по-прежнему вслух читали "Историю архитектуры", необходимую книгу, если бы Колзаков окончательно решил идти учиться в архитектурный. Останавливая чтение, они подолгу рассматривали иллюстрации. Египетские или греческие храмы, стадионы, колонны, портики и своды. И море за окном так же синело в ясные дни и било волнами в берег, и горы стояли на своих местах, но все уже как бы сдвинулось, перестало быть падежным, неизменным. Все кончилось в их жизни так неотвратимо, как будто их несло быстрым течением по реке к далекому водопаду и им не оставалось ничего, кроме как ждать, когда они увидят впереди белую пену над водоворотами.
Бесшумно, как дома на немом экране в кино, рушилась, здание за зданием, их жизнь, задуманная, загаданная навсегда.
Не было смысла договаривать до конца то, что все равно сама жизнь завтра договорит и сделает. Уже все вокруг переставало им принадлежать: и море, и самый их дом, и, кажется, даже завтрашний день. Завтрашний день еще принадлежал. А ближайший понедельник?.. Они уже начали считать дни...
"Телеграфно срочно подтвердите выезд тчк начало сезона театре пятого сентября..."
Ничего еще не сдвинулось с места, все стояло на своих местах: дом, терраска; керосиновая лампа, попыхивая от ветра, освещала стол у окна и прижатую чугунной подставкой лампы узкую полоску телеграммы. Уже темнело, и птицы молчали, кроме одной, которая пищала в гуще зелени тоскливо, как потерявшийся цыпленок, и в свете, падавшем из окна, мохнатые медвежьи лапы раскидистого кипариса вдруг начинали раскачиваться, точно тянулись куда-то и не могли достать. На душе у Лели была тяжесть, точно в телеграмме было сообщение о чьей-то смерти. Она думала о странной власти этой бумажки. Она пришла и лежит теперь под лампой, и вот горы и море и вся твоя теперешняя жизнь уже исчезают, уходят из твоей жизни.
Так рухнул их последний план: уехать вместе, в один город. С отчаянным мужеством они решили даже не прощаться. Это для жалких, слабовольных хныкальщиков и нытиков - старомодные прощания, торопливые поцелуи у подножки отходящего вагона. Они и так знали, что будут всегда вместе, они-то держат судьбу в своих руках, уверены в себе, и все у них ясно и решено.
Они не будут тянуть жалкие минутки расставания. С гордо поднятой головой они пойдут навстречу испытанию. Правда, Колзаков поддался не сразу, он не прочь был бы попрощаться, как все. Но и он не устоял перед Лелиным напором. Они поцеловались крепко, коротко, улыбнулись, и она ушла, не оборачиваясь, только у первого поворота дороги остановилась и весело помахала рукой и почти побежала вниз к набережной, стискивая зубы, стараясь не глядеть по сторонам, с отчаянием чувствуя, как ужасно любит всю эту пыльную дорогу, готова обнять каменные столбы старых ворот с арабскими письменами, кривые деревья, нависавшие над дорогой, и самый воздух, и ручеек, который чуть шевелился на дне оврага, шурша камешками.