«Хорошо, когда секретарь парторганизации показывает пример другим коммунистам!» – заметил он удовлетворенно.
В тот же вечер мы зверски накачались датским аквавитом.
Метаморфозы киллера
Нет больших радостей, нет лучших музык,
Чем хруст ломаемых жизней и костей.
Вот отчего, когда томятся наши взоры
И начинает бурно страсть в пути вскипать,
Черкнуть мне хочется на вашем приговоре
Одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»
В. Эйдук. «Улыбка ЧК».
Тифлис, 1922 год
Только идиоты считают, что убийцы не имеют ни нервов, ни сердца, только круглые дураки убеждены, что убийцы не страдают, переламывая шейные позвонки.
Стояла поздняя осень, в подъезде дома было душно, как в аду, солоноватый пот ручьями тек по лицу, руки словно слезились, и приходилось вытирать их о брюки, он менял площадки, всматривался в окно, беспрерывно глядел на часы, ожидая Льва Ребета. Подъехала грохочущая машина, он встрепенулся, ощупал мокрой рукой баллончик со смертельным газом, напрягся, словно Ребет уже был рядом, но машина оказалась совсем другой марки, и не объект вылез оттуда, а чахлая дама с зонтом.
Он с ненавистью наблюдал, как она вошла в подъезд, он слышал гудение лифта и на всякий случай перебрался на площадку между этажами. Мелькнула кабина, почти рядом распахнулась дверь, и прямо на него покатился по лестнице юный шалопай, пролетел, даже не взглянув на Богдана, хотя тот успел набросить на лицо маску равнодушия. Сердце билось так громко, как будто в голове орудовал кувалдой кузнец.
И тут бесшумно подкатил «Опель» с Ребетом, толстым, лысым, благодушным и совсем не подозревавшим, что это его последняя поездка на этом свете перед переселением в департамент иной. За руку видный бонза ОУН (организация украинских националистов) попрощался с телохранителями, отпуская, по-видимому, веселые шутки, ибо спина его тряслась от хохота, повернулся и медленно, вразвалку зашагал к подъезду.
Загудел лифт, захлопнулась дверца, снова гудение, гудение и гудение, которому нет конца. Богдан подтянулся к третьему этажу, на котором проживал Ребет, тот лениво вывалился из лифта, доставая на ходу из кармана ключи, увидел Богдана и сразу понял, что это – конец.
Даже вскрикнуть не успел – невидимая ядовитая пыль окутала и нос, и глаза, и главный идеолог украинского национализма мягко развалился на площадке, раскинув руки.
Богдан слетел вниз по ступеням, как на крыльях, быстро добежал до автомобиля, запаркованного метрах в пятистах от дома, уселся за руль. Заметил, что рукав пиджака вымазан в штукатурке, достал из-под сиденья щеточку с мельхиоровой ручкой и тщательно очистил пиджак, а заодно и брюки, приобретенные во франкфуртском филиале английского магазина Остин Рид. Он посмотрел в зеркальце и поправил галстук такой прозрачной голубизны, какая бывает у раннего утреннего неба, и не в какой-нибудь пошлой Германии, а далеко-далеко, где просторно и легко, и солнце выползает из-за укрытого дымкой горизонта, словно недовольное тем, что его разбудили, и плещет море у Николаева, куда он часто выезжал из родного Львова.
Включил мотор, и тут его вырвало прямо на переднее стекло. Все это произошло настолько неожиданно, что он сначала ничего не понял. Добрался до вокзала, оставил машину на стоянке и сел в электричку до аэропорта. Там ему снова стало плохо, пришлось выйти в тамбур. В памяти встали огромные, неимоверно расширенные от ужаса глаза Льва Ребета, и от этого сделалось еще тоскливее.
Утром Богдан уже сидел в самолете Франкфурт – Берлин, радио радостно докладывало о неимоверной высоте полета, словно с нее гораздо приятнее падать, особенно когда за бортом минус пятьдесят по Цельсию, стюардесса с механичностью заводной куклы демонстрировала все прелести надувного жилета, а потом вывезла на тележке стопку свежих журналов и газет.
Он схватил самую толстую газету и помчался по страницам, задерживаясь на крупных заголовках и траурных объявлениях. И тут опять его прихватило, да еще прямо в газету – хорошо, что гул самолета заглушал. Брезгливый сосед, наверняка проклятый немец, нажал кнопку вызова и пересел на другое место, придав физиономии рассеянный вид. Вот они, немцы! Богдан Сташинский не любил их еще со времен оккупации Львова, правда, ничего особо дурного они ему не сделали.
Подлетела стюардесса, протянула пакет, побежала за нашатырным спиртом и еще какими-то снадобьями, которые совала ему прямо с руки, как малому ребенку, а он сидел, беспомощный, бледный и совершенно мокрый, тяжело дышал и слабо улыбался – не хотелось выглядеть совсем слабаком перед милой дамой. Она погладила его по руке, заботливо и очень профессионально, как и подобает хорошо вымуштрованным стюардессам, которые даже во сне видят только безупречный сервис. Исполнив свой долг, Инге Поль – так было написано на пластиковой карточке, приколотой к лацкану пиджака, – встала, оставив у него в ноздрях некий весенний аромат, блеснула улыбкой, исчезла, а Богдан закрыл глаза и подумал, что, в сущности, он никому не нужен: одинокая птица без гнезда, летучий голландец, бродяга.
Фрейлейн Поль высоко оценила качество костюма на заболевшем молодом человеке и весьма удивилась, когда увидела, что в Берлине прямо к трапу самолета подъехал «Фольксваген» и забрал пассажира – такое случалось лишь при прибытии очень важных персон…
Огромный, рыжий, жизнерадостный, как солнце, Петровский до боли сжал ему руку в машине:
– Поздравляю!
– Но в газетах ничего нет!
– Чего фрицам писать о разном дерьме? – успокоил он. – Эмигрантский листок уже сообщил сегодня, что пан Ребет внезапно умер от инфаркта при выходе из лифта в собственном доме. Они уже успели сделать вскрытие, но никаких следов! Тебя ждут в Москве! Чистая работа!
Но тут на Богдана поползли, надвинулись, словно локомотив, тоскливо-предсмертные, слезящиеся глаза Ребета, вдруг все поплыло, и он потерял сознание.
В Москве его направили в ведомственный госпиталь, выстроенный в добротном стиле сталинского классицизма.
– Ничего не понимаю, – бормотал бородатый профессор. – Анализы превосходные. Что за приступы рвоты?
Богдан пожал плечами, а профессор, уже легко подыхая от страха (еще со времен «дела врачей»), сформулировал вопрос гладко и пристойно, как и полагалось в столь богоугодном заведении.
– А может, была какая-нибудь внешняя причина? Вы не употребляли алкоголь? – он был деликатен, как врачи в рассказах Чехова, предупредительные и всегда страдавшие, если им прямо в руку совали деньги. – Впрочем, и невропатолог дал отличное заключение, – продолжал профессор вроде бы про себя…
Двери резко отворились, словно от удара сапога, и на пороге появился полковник Петровский, полный необузданной энергии и с горящими от ретивости глазами.
– Немедленно одевайся, тебя ждет сам председатель!
– Но у меня тут нет приличного костюма, – возразил Богдан. – Надо заехать домой и переодеться.
– Я тебе приказываю! – заорал Петровский голосом протодиакона. – Ты понимаешь, что нам будет за опоздание?!
– Я должен переодеться… – настаивал Богдан, упрямый от рождения и доводивший этим мать до слез.
Петровский зашелся от злости, даже его рыжая шевелюра встала торчком, глаза его метнули в Богдана громы и молнии, он подошел к телефону и осторожно, словно священнодействуя, набрал номер.
– Товарищ генерал, он в этот момент проходит рентген, мы опоздаем на полчаса.
В трубке прозвучало нечто матоподобное, увесистое, но выслушанное Петровским с должным почтением.
Поехали переодеваться.
Визит к председателю планировали использовать для выбивания ресурсов на расширение отдела «мокрых дел». Враги советской власти были, есть и будут, никуда они не переведутся, традиции и опыт у органов в этом трудном деле – дай бог каждой спецслужбе, убирали красиво и не совсем, убирали Савинкова, Рейли, Петлюру, вывозили из Парижа и пристреливали генералов Кутепова и Миллера, славно почистили еврейчиков-троцкистов в республиканской Испании и самому папаше Льву проломили голову ледорубом, агентуру подозрительную и некоторых своих сотрудников тоже отправили к праотцам, после войны пошуровали среди русских антисоветчиков, кое-кого выдернули, сейчас дошла очередь до националистов украинских, которых и раньше били, пора пришить, точнее, зашить эту «самостийную дирку».