– Будешь? – Роберт протягивает пачку сигарет.
– Ага. – Саймон изумлён: Роберта все считают помешанным на здоровом образе жизни. – Спасибо.
Над головой носятся с криками чайки; запах моря, резкий и солёный, щекочет ноздри. Саймон кашляет.
– Здорово ты танцевал!
Роберт качает головой:
– Тяжело даются мне эти туры.
– Тур жете? – переспрашивает Саймон, довольный, что не переврал название. – По мне, так было потрясающе!
Роберт улыбается:
– Ты меня щадишь.
– А вот и нет. Это правда.
Нет, не стоило этого говорить. Как навязчивый идиот-поклонник!
– Ну ладно. – Глаза у Роберта блестят. – Подскажи тогда, над чем мне стоит поработать.
Саймон лихорадочно соображает, как бы его поддеть, но, на его взгляд, Роберт – танцор без слабых мест. И Саймон говорит:
– Ты мог бы быть дружелюбнее.
Роберт хмурится:
– Я, по-твоему, недружелюбный?
– Ну да, не слишком. Разминаешься всегда один, а мне за всё время и двух слов не сказал. Впрочем, – добавляет Саймон, – я тебе тоже за всё время двух слов не сказал.
– Справедливое замечание, – кивает Роберт. Они сидят в лёгком дружеском молчании. Деревянные сваи торчат из воды, как пеньки. Изредка то на одну, то на другую садится чайка, властно кричит и снова взлетает, шумно хлопая крыльями. Саймон смотрит на чаек, и вдруг Роберт, наклонившись к нему, целует его в губы.
Саймон потрясён. Он боится дохнуть, будто Роберт вот-вот вспорхнёт и улетит, как чайка. Губы у Роберта полные, сочные, на вкус отдают потом, табаком и чуть-чуть морской солью. Саймон закрывает глаза. Если бы не причал внизу, он рухнул бы без чувств прямо в воду. Когда Роберт отстраняется, Саймон подаётся вперёд, будто ища его снова, и едва не теряет равновесие. Роберт, смеясь, придерживает Саймона за плечо, чтобы тот не упал.
– Я не знал… – Саймон встряхивает головой, – не знал, что я… тебе нравлюсь.
Он собирался сказать “что тебе нравятся мужчины”. Роберт пожимает плечами, но в его жесте нет легкомыслия. Он задумался; взгляд, отрешённый, но сосредоточенный, направлен куда-то вдаль, на залив. Затем Роберт вновь поворачивается к Саймону и отвечает:
– И я не знал.
5
В тот вечер Саймон возвращается к себе поездом. Он так разгорячён воспоминаниями о поцелуе Роберта, что только об одном и мечтает: добраться до дома, захлопнуть за собой дверь и дрочить, вспоминая поцелуй, чувствуя его беспредельную власть. Но, пройдя полквартала, он ещё издали видит под своими окнами полицейскую машину.
Рядом, опершись на капот, стоит полицейский – худощавый, рыжеволосый, на вид совсем мальчишка, чуть старше Саймона.
– Саймон Голд?
– Да, – отвечает Саймон, замедляя шаг.
Полицейский, открыв заднюю дверь, церемонно раскланивается:
– Прошу сюда!
– Что? Зачем?
– Все ответы в участке.
На языке у Саймона вертятся вопросы, но он боится сболтнуть лишнее: если полицейский ещё не знает, что он, несовершеннолетний, работает в “Пурпуре”, то и не должен узнать. Саймон силится сглотнуть, но в горле застрял ком, твёрдый, будто кулак. Заднее сиденье жёсткое, из чёрного пластика. Рыжий полицейский, сев за руль, оглядывается и, сверкнув на Саймона глазами-бусинками, закрывает защитный барьер. Они подъезжают к участку на Мишен-стрит, и Саймон следует за своим провожатым внутрь, через лабиринт кабинетов, мимо людей в форме. Наконец они оказываются в небольшом помещении с пластмассовым столом и двумя стульями.
– Садись, – велит полицейский.
На столе обшарпанный чёрный телефон. Полицейский достаёт из кармана скомканную бумажку, свободной рукой нажимает на кнопки и протягивает трубку Саймону, а тот косится на неё с подозрением.
– Ты что, тупой? – бурчит полицейский.
– Да пошёл ты! – цедит Саймон.
– Что ты сказал?
Полицейский толкает его в плечо. Стул опрокидывается назад, и Саймону приходится бороться за равновесие. Когда он падает обратно к столу и берёт трубку, левое плечо гудит от боли.
– Алло?
– Саймон.
Как он сразу не догадался? Какой же он дурак – так бы и дал себе по башке! Полицейский вдруг куда-то исчез, исчезла и боль в плече.
– Ма.
Это невыносимо: Герти рыдает, как на похоронах Шауля, хрипло, басовито, будто рыдания можно выдавить, извергнуть из себя.
– Как ты мог? – твердит она. – Как ты мог так поступить?
Саймона передёргивает.
– Прости меня.
– Стыдно тебе? Надо полагать, значит, ты домой едешь.
Горечь в голосе Герти ему знакома, но никогда ещё мать не обращалась таким тоном к нему. Первое воспоминание детства: ему два года, он лежит у мамы на коленях, а мама перебирает ему волосы. “Одно слово, ангел, – воркует она. – Херувим!” Да, он их предал – всех предал, – но в первую очередь маму.
И всё же.
– Мне и вправду стыдно. Прости, что я так поступил – бросил тебя. Но я не могу… не хочу… – Осекшись на полуслове, Саймон начинает снова: – Ты сама выбрала, как тебе жить, ма. Вот и я хочу решить сам, как мне жить.
– Никто не решает, как ему жить. Я уж точно не выбирала. – Скрипучий смешок. – В жизни так устроено: мы делаем выбор, а он предопределяет следующий. Наши решения решают за нас. Ты поступаешь в университет – да господи, хоть школу-то закончи! – и это способ улучшить расклад. А при твоей нынешней жизни… не представляю, что с тобой будет. Да ты и сам не знаешь.
– Нов том-то и дело! Не знаю, и ладно. По мне, так лучше не знать.
– Я дала тебе время, – продолжает Герти, – велела себе подождать. Думала, если дать тебе время, ты и сам придёшь в себя. Но так и не дождалась.
– Я и пришёл в себя. Моё место здесь.
– Ты хоть раз задумался о деле?
Саймона бросает в жар.
– Выходит, дело тебе важнее меня?
– Имя… – говорит, поколебавшись, Герти, – имя сменилось. Была “Мастерская Голда”, стала “Мастерская Милавеца”. Артур теперь хозяин.
Саймона захлёстывает чувство вины. Но Артур всегда убеждал Шауля идти в ногу со временем. Излюбленные фасоны Шауля – габардиновые брюки, пиджаки с широкими лацканами – вышли из моды ещё до рождения Саймона, и теперь он с облегчением думает: мастерская в надёжных руках.
– Артур справится, – заверяет он. – С ним мастерская от жизни не отстанет.
– Мне нет дела до моды, для меня главное – семья. У нас есть обязательства перед теми, кто заботился о нас.
– А ещё есть обязательства перед собой.
Никогда он не позволял себе так дерзить матери, но убедить её – для него жизненная необходимость. Он представляет, как Герти приходит в академию на него полюбоваться, как аплодирует его прыжкам и пируэтам, сидя на складном стуле.
– Ах да! Для себя ты пожить успеваешь. Клара говорила, ты танцор.
Её презрение прорывается через трубку с такой силой, что слышно в кабинете – полицейский и тот прыскает со смеху.
– Да, танцор. – Саймон сердито сверкает глазами. – И что?
– Я не понимаю. Ты же ни дня в жизни не танцевал!
Что ей ответить? Для него самого загадка, как занятие, прежде ему чуждое, источник боли, усталости и постоянного стыда, стало для него мостиком в другой мир. Вытягиваешь ногу – и она будто вырастает на несколько дюймов. А во время прыжков паришь над землёй, точно за спиной у тебя крылья.
– Ну, – отвечает он, – теперь танцую.
Герти вздыхает шумно и прерывисто, потом долго молчит. И в её молчании вместо привычных нравоучений, а то и угроз Саймону слышится обещание свободы. Если бы в Калифорнии сбежавших из дома подростков преследовали по закону, он был бы уже в наручниках.
– Раз ты для себя уже всё решил, – говорит Герти, – домой можешь не возвращаться.
– Что?..
– Можешь, – повторяет Герти, отчеканивая каждое слово, – не возвращаться домой. Ты сделал выбор – бросил нас. Вот и расхлёбывай. Оставайся.
– Да что ты, ма, – бормочет Саймон, прижав к уху трубку, – хватит преувеличивать.
– Я не преувеличиваю, Саймон. – Герти, умолкнув, вздыхает. Тихий щелчок – и разговор обрывается.