— Согласны?
— Согласны, товарищ Сталин, — ответил за всех Шубников и встал, — но я полагаю, что было бы хорошо иметь в мехкорпусе две танковые бригады, а не одну.
— Тогда в мехкорпусе будет танков больше, чем в танковом корпусе?
— Да, больше.
— Сегодня мы еще не располагаем таким количеством танков. Но для пробы мы может дать еще одну бригаду в ваш корпус.
Сталин строго посмотрел на широкую, массивную фигуру Шубникова.
— Что еще?
— Танки Т-70 себя показывают неважно, товарищ Сталин. Горят, пушка слабая. Нельзя ли формировать корпуса только из тридцатьчетверок?
Сталин посмотрел на Федоренко, помолчал.
— Вам не нравятся эти танки. А вот некоторые специалисты их хвалят, отмечают высокую маневренность.
— Очень уязвимы в бою… — сказал другой генерал.
— А вы как считаете? — Сталин обратился к Федоренко.
— Да, это так, — ответил Яков Николаевич.
— А КВ?
— Тяжелые танки, — сказал Шубников, — целесообразно сводить в отдельные полки и придавать их стрелковым и танковым соединениям во время прорыва обороны. Для развития успеха нужны тридцатьчетверки.
— Надо рассмотреть это мнение танкистов, — после паузы сказал Сталин, обращаясь к Федоренко, как бы давая понять, что обсуждение этого вопроса закончено.
Затем, строго формулируя каждую фразу, Сталин сказал, что они назначаются командирами механизированных корпусов, которые должны быть полностью, — он жестко повторил, — полностью сформированы и сколочены к концу октября. Танки будут поданы из Горького, Челябинска и Нижнего Тагила. Часть танков будет Т-70 — они еще не сняты с конвейера.
Генералы встали из-за стола, вытянулись по-уставному.
— Желаю успеха, товарищи танкисты, — сказал Сталин и, обращаясь к Федоренко, добавил: — А вы останьтесь.
У Василия Блаженного Шубников сел в машину — ее туда подал старшина Коваленко, извещенный из наркомата. Не заезжая в гостиницу, машина по набережным выехала на шоссе Энтузиастов и помчалась в сторону Владимира.
3
Утром ударил мороз. Деревья обледенели, но земля еще не промерзла, и машины, как и вчера, качались и хлюпали по гати, бревна пели, трещали, вязли в плывучей почве.
Прохоров с трудом довел грузовик до первой за долгий путь деревни. Спустили сразу два ската, их, видимо, повредили вчера танкисты, когда вываживали машину из трясины. У дома с высоким, причудливой работы крыльцом машина встала. Лейтенант Боев проворно выскочил из кабины и вошел в избу. Прохоров остался на улице.
В избе было жарко натоплено, и у стола сидели трое: два красноармейца и старшина. Хозяйка, молодая женщина в белом платке, ставила на стол чугун с картошкой. От чугуна шел пар.
— Садись, лейтенант, грейся, — покровительственно сказал старшина, здоровый рябой парень, увидев в дверях Боева. — А дверь закрой поплотнее.
Боев смущенно присел на лавку, спросил, кто такие. Выяснилось, что в деревне размещается пункт обогрева раненых. Они уже стали поступать из района боев. Здесь их снимали с машин, кормили и отправляли дальше, в госпитали.
В избу вошел усатый боец, гаркнул с порога:
— Кто тут будет старшина Горобец?
Рябой старшина поднялся, расправил проворным, заученным движением гимнастерку, набросил на плечи шинель, вышел во двор.
В деревню въехали четыре машины с ранеными. Старшина распорядился, кого куда, и вернулся в избу, где уже был и Прохоров.
Сели за стол, взяли из котла по картофелине в мундире.
— Подарки, значит, везешь, лейтенант? — как бы продолжая начатый разговор, степенно сказал старшина.
— Да, должен доставить груз по назначению.
— А ты бы этот груз здесь оставил для раненых. Там, поди, в мешках и чекушечки имеются.
— Не смотрел, не знаю.
— Посмотри.
Боева несколько покоробил покровительственный тон старшины, но он промолчал: старшина был явно кадровым, матерым, каких уже немного осталось в армии. Задираться с ним было бы смешно, тем более при Прохорове, который сразу почувствовал в старшине силу, смотрел на него заискивающе и благодарно: удостоил, мол, и меня, и мальчишку-лейтенанта беседой и трапезой.
— Гляди, лейтенант, — снова заговорил старшина, — а то я могу написать расписку, что, дескать, ты сдал, а я принял. Все по форме.
— Нет, не могу.
— Ну, как знаешь…
Минут через двадцать машина снова шла по тряской дороге.
Следующую ночь Прохоров и Боев провели в холодном сарае, чуть согреваемом маленьким костром, разожженным саперами, которые ладили здесь гать через плохо промерзшее болото. Утром пришлось повозиться у машины: остыла на морозе. Только к полудню двинулись в путь, и Боев, не выспавшийся ночью, задремал, убаюканный мерным завыванием двигателя.
Доставка этих подарков была, по существу, первым его поручением на войне. Пожалуй, даже вообще первым в жизни служебным делом. Ровно год назад, тоже в декабре, он, студент-филолог, сдавал экзамены в Ленинградском университете. Здания Петровских коллегий на Васильевском острове стояли промерзшие, заиндевевшие, будто мертвые. По их километровым коридорам неслышно, точно тени, тащились хмурые люди — студенты и преподаватели — с поднятыми воротниками пальто, укутанные бабушкиными платками. Было тихо и страшно. Последний экзамен Боев сдавал в большой лингвистической аудитории с окнами, забитыми фанерой. На шкафах стояли допотопные фонографы, а со стен смотрели портреты знаменитых филологов предреволюционной поры — бородатые люди в крахмальных манишках и твердых воротничках, с лингвистическим спокойствием в строгих глазах.
Экзамен принимал человек, чем-то очень напоминавший любой из этих портретов, — быть может, сухостью лица или спокойствием жестких глаз. Впрочем, профессор наверняка лично знал этих людей. Он сидел за столом, подняв острые плечи, как бы застывший в этой странной позе; на руках — шерстяные перчатки, на ногах — какие-то нелепые, как показалось Боеву, дамские боты.
Не глядя на Боева, профессор взял его зачетную книжку, снял очки, протер их пальцами в перчатках и, будто размышляя вслух, тихо сказал:
— Утверждают, что с завтрашнего дня повысят норму на хлеб.
— Я тоже слышал об этом, — подтвердил Боев.
Профессор долго макал ручку в пустую чернильницу, потом взял карандаш, впервые внимательно посмотрел на студента и вдруг спросил строго:
— А почему вы, молодой человек, не на войне?
Боев даже как-то растерялся от столь необычного на экзамене вопроса, ответил неуверенно:
— Видите ли, в Ленинграде много еще молодежи призывного возраста. Нас почему-то не берут пока.
— Да, да, да… И там, видно, с хлебом непросто, — успокоился профессор. — Непросто с хлебом, а голодный не боец.
Боев хотел было объяснить профессору, что досрочно сдает экзамены именно потому, что не знает, когда его призовут в армию: может быть, сегодня, может быть, завтра. Но профессор уже начертил карандашом в графе «оценка» цифру четыре и расписался.
— Спасибо, профессор.
Старик не ответил. Он сидел насупившись, как взъерошенная птица, и смотрел на пустую чернильницу.
А в январе на полевом аэродроме, куда днем и ночью приземлялись самолеты из блокированного Ленинграда, Боев встретил товарища по факультету Яшку Глотова, теперь авиамеханика, и тот рассказал ему, что профессор умер под Новый год. Умер прямо в университете, в том самом лингвистическом кабинете.
«Через шесть дней после экзамена», — подумал Боев.
В Горьком, куда после долгого, почти месячного путешествия прибыл эшелон эвакуированных ленинградцев, Боева послали на курсы политсостава, а осенью он был под Москвой, где в наполненном танковым ревом лесу формировался механизированный корпус.
…Машину тряхнуло, и Боев приоткрыл глаза. Снежный вихрь крутился у столба с косо прибитым листом фанеры. По фанере — надпись: «На Кузьмичи». И кривая стрела.
Дорога, укутанная лесом, круто пошла вниз, под гору. Лес кончился, и открылось снежное поле с чернеющими остовами сожженных танков.