– Меня зовут Федор Батурин, иркутский казак, – он провел рукой по желтому лампасу. – Та хэн гэжэ нэрэтэйбта?
– Цыренджап, – коротко ответил свое имя бурят, понявший вопрос казака, и открыл раскосые глаза.
«Бог ты мой, сколько он пережил, какая безысходность в глазах. Выдернули их, бедолаг, со стойбищ и отправили за тридевять земель. Языка не знают, люди кругом чуждые. Не могли, что ли, генералы вот таких молодых инородцев в казачьи полки причислить, а не на дорожных работах непосильным трудом губить. Ведь и у нас, а тем более у забайкальцев, бурятский язык каждый третий понимает, если не каждый второй. А среди забайкальских казаков каждый десятый вообще сам бурят», – тяжелые мысли овладели казаком, ворочаясь в мозгу кирпичами. Нужно было что-то срочно предпринимать – подохнет же здесь от голода и тоски. И Батурин встал с корточек, ухватив ладонью рукоять шашки.
– Пошли, бедолага. Цыреном тебя кликать буду, а то имечко у тебя такое, что сразу и не скажешь. Я хочу тебе только одного добра, ты меня понимаешь? – Федор, как мог, попытался объяснить слова жестами.
– Зай, – коротко ответил Цырен и поднялся – его легко покачивало. Батурин потащил его к Степану.
– Ты где его раздобыл, урядник? Сайн байна! – искренне удивился Донсков – в отличие от Федора, он по каким-то соображениям сразу же опознал бурята. – Жрякать хочет?! Вон щеки как впали… То поправимо, там за углом молочница простоквашу продавала. Я мигом!
Батурин отвел лошадей под раскидистые деревья парка, здесь было тихо, зеленела кругом трава. Цырен же буквально прилип к его кобыле, шептал что-то ей в ухо, гладил по гриве. Та сразу признала в буряте родственную себе душу. Федор даже глаза протер от неверия – его Плашка ластились к Цырену, как кошка, только не урчала и спину не выгибала…
– Ни хрена себе! Был бы цыганом, хлебнули бы мы горя… Всех коней бы увел! – недовольно пробурчал Степан, но Федор понял, что причина его возмущения в другом, и не ошибся. Казак выставил на траву штоф простокваши, кусок желтоватого сыра на полфунта, краюху хлеба, луковицу…
– Они тут все взбесились, уже не три шкуры дерут, а все десять. Да за эти деньги я у себя в станице ведро молока купил бы и с четверть пуда сыра. Да на шкалик бы осталась, да детям на конфеты… Ешь давай, брат, в сотню тебя заберем, благо один бурят давно у нас есть, в вахмистрских погонах щеголяет. Домой цацей явишься, при лампасах, в фураньке, шашке и крестах. Ни хухры-мухры ясачное, а казак. А если товарищем добрым станешь, и сам захочешь, то настоим, чтоб к станице приписали. Сейчас с этим просто, не в старые времена чай живем. Да и землица под войсковой запас нам отведена…
Вот так и попал в сотню Цырен, но держался почему-то не Хорин-хона, а его, Батурина. И забот у взводного резко уменьшилось – бурят вроде ординарца стал. И за лошадью, и за имуществом пригляд строгий держал, без баловства всякого.
Сотник без раздумий принял Цырена и не прогадал. Храбрым оказался, на лошади как влитой сидел, лучше многих казаков, да чего лукавить, и его, Федора. А шашку за неделю освоил, и так орудовать ей наловчился, что Батурин весьма обоснованно подозревать начал, что Цырен у какого-нибудь монгольского нойона в цириках, то есть в воинах, служил.
Винтовку бурят на раз-два осилил и стрелял из нее метко, почти не промахиваясь. Но тут, как думал Федор, все дело в раскосых глазах – гураны из его взвода лучше других казаков сотни стреляли, с ними соревноваться на заклад никто не решался…
*****
На самой станции Острова железнодорожники устроили обычное явление – «революционный порядок». Эшелоны корпуса уже давненько стояли под парами, паровозы свистели и выпускали пар, но никто никуда не ехал. Часто попадались навстречу солдаты Островского гарнизона. Обычно расхристанные и наглые, но сейчас они почему-то стали совершенно другими, будто вернулось то славное времечко, когда царь-батюшка крепко держал в своих руках державу.
Солдаты угрюмо зыркали на сидящего на лошади урядника злыми глазами, но обидных и оскорбительных словечек не бросали, а кое-кто даже козырял. Они выглядели пришибленными псами, коих палкой заставили справно нести военную службу – шинели застегнуты, папахи надеты по уставу.
И на станции, обычно загаженной и заплеванной, был наведен относительный порядок – Федор от удивления даже засвистел, ибо отвык казак за несколько месяцев революционного бардака от созерцания привычной взгляду чистоты на станционных перронах и зданиях.
И железнодорожное начальство бегало и суетилось, но вот только такое нарочитое старание показалось Батурину фальшивым, и больше походило на какое-то представление.
Вагоны енисейской сотни стояли во главе первого эшелона, сразу же за ними зеленый вагон третьего класса для офицеров, желтый второго класса для Керенского и его сопровождения, затем теплушки для трех донских сотен. В два других эшелона только начали погрузку семь сотен донцов и казачья конно-артиллерийская батарея.
Федор с Цыреном проскакали вдоль линии теплушек: «8 лошадей, 40 человек» – белели надписи на дощатых стенках. Всего дюжина вагонов отводилась на их сотню – десяток на лошадей и два для казаков. Батурин окинул взглядом эшелоны и загрустил – большой некомплект в казачьих сотнях, ранее три эшелона только на один полк в шесть сотен отводились. И как такими силами Петербург брать – холодок обдал сердце.
Из теплушки доносился здоровый казачий хохот – тункинцы свесили из дверей ноги, фуражки на затылках. То была добрая примета – машинально отметил Федор – намного хуже, если казаки сидят мрачные, сдвинув фуражки на лбы, и плюют на землю…
– Федор Семеныч! – закричали разом, увидав Батурина. – Простава с тебя, господин подхорунжий!
Горохом высыпались тункинские казаки из вагонов, дружно ударили сапогами по настилу и загорланили разом:
Как был в нашей сотне командир хороший!
Ой, как был в нашей сотне да командир хороший!
Чернявая моя да чернобровая моя!
Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!
Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!
Песня была старинная, иркутские казаки ее очень любили и пели только тем своим атаманам и командирам, коих сильно уважали.
Кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!
Эх, кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!
Брава, брава, Катерина, брава, сердце мое!
Брава, брава, Катерина, брава, сердце мое!
Братья Пермяковы, похожие на друг друга, словно отчеканенные пятачки, выхватили шашки из ножен.
Командир хороший! Да старшина удалый!
Командир хороший! Да старшина удалый!
Чернявая моя да чернобровая моя!
Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!
Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!
Заискрили в вечернем воздухе серебристые клинки, а тункинцы стали дружно хлопать в ладони, поддерживая удальцов.
Кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!
Эх, кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!
Брава, брава, Катерина, брава, сердце мое!
Брава, брава, Катерина, брава, сердце мое!
Метались шашки в умелых руках, наяривая свой танец, смертоносный для врагов и лихость в друзьях пробуждающий. И какой казачий пляс без верной подруги будет. И пусть нет разлюбезной казачки, в станице она казака ожидает, но есть шашка – подруга верная.
Старшина удалый! Казаки все бравы!
Старшина удалый! Казаки все бравы!
Чернявая моя да чернобровая моя!
Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!
Да черноброва, черноглаза, кудрявые голова!
Станция притихла, солдаты попрятались, слушая задорную казачью песню. А вот енисейцы из соседнего вагона разом высыпали наружу и лихим свистом поддержали иркутских казаков. Подошли и три донских казака, перетаптываясь на месте – видно, их тоже подмывало пуститься в пляс.
Кудрявые, кудрявые, кудрявые голова!